Половина первая

КНИГА КНИГ САТАНЫ

книга 1

ПОСЛЕДНИЙ СНЕГ (сказка о Каламбе)

Не исчезает время -
капли, летящие в бездну.
Тропы скрыты туманом,
сделанный шаг не виден.

Зрачки, закрытые пленкой –
невидимый тонкий абрис.
Никто не пришел обратно,
запутаны так дороги.

Затихнет за звуком эхо,
и след затеряет время,
как черным покрытый берег
стеною взойдет на камни.

Успеет прийти с заходом
его безгласное войско,
успеет открыть запоры,
успеет задернуть полог.

Не исчезает время,
слова ж – ничего не значат.

Каламба, гл.1, Песнь 17

Этот вечер был слишком мрачным даже для привыкшего к ураганом Корвея. Тяжелые серые тучи неслись на север грязными клочьями, ветер гнул деревья к земле и пронзительно свистел, поднимая тучи пыли и мелкого сора. Дождя, к счастью, не было, иначе город бы опять затопило на несколько дней и Гилберту, стоящему в нерешительности у двери своего дома, пришлось бы опять просидеть взаперти и довольствоваться своим одиночеством.
Очередной порыв со свистом пронес мимо Гилберта пучки жухлой травы. Он зажмурился.
- Пора. – И мужественно шагнул с порога в ветер.
Тотчас вокруг его ног завертелись маленькие смерчи, в лицо дохнуло сухой землей. Гилберт поправил очки, капюшон и с трудом зашагал вдоль домов.
На улице было пустынно. Сквозь туман еле-еле проступали нечеткие пятна горящих окон. Фонари слегка раскачивались и прыгающий их свет то появлялся, то исчезал из зрения.
Вот метров в десяти от Гилберта сгустилось темное пятно. Что это? Человек? Или ураганный фантом – мираж, создаваемый ветром и пылью? Человек в такой вечер может быть всякий, но у Гилберта в руке пистолет, а у пояса – гибкая трость, которой, при умелом обращении, можно убить человека в считанные секунды. Слегка замедлив шаг, Гилберт осторожно подбирался к сгустку.
Он уже совсем был уверен в том, что впереди ничего нет, когда это нечто вдруг рванулось навстречу. Гилберт выстрелил дважды, с изумлением видя, как светящиеся пули без затруднений проходят сквозь летящую к нему тень. Потому он не успел выхватить трость.
Невероятная тяжесть рухнула на него, вмяв в бетон дороги.

Его тело в луже крови подобрала неотложка, вызванная каким-то неизвестным. Как и было принято таких случаях, глухой измененный платком голос по телефону скороговоркой назвал адрес и тут же повесил трубку. Даже не стоило проверять того, что звонок был сделан из уличного аппарата в каком-нибудь темном закутке и что звонивший тут же скрылся. Ни отпечатков, ни следов дыхания на трубке, разумеется, не было. Поэтому не было и полиции. И квадратные санитары с накачанными мышцами в одиночестве погрузили тело на носилки и внесли в машину. Хлопнула дверца, взревела сирена и неотложка рванулась с места.
- Ни черта не понимаю. – пробурчал врач, весь обвешанный трубками. Так как никто не обратил на него внимания, он повторил погромче:
- Ни черта не понимаю.
Черноволосый Альберт с бульдожьей выступающей челюстью и поломанным носом боксера, лениво повернулся в его сторону. Второй – узкоглазый и смуглый Грей Дан, только зевнул.
Но говорившему и этого было достаточно. Он тут же продолжил.
- Живехонек. – сказал он.
Это тоже ничего не говорило.
- Но у него нет ни единой царапины!
Двое внимательно слушали.
- А он же просто купался в крови на дороге…
- Может, это не его кровь? – подал голос Грей.
Врач только пожал плечами.

Машина, взвизгнув тормозами, остановилась у больницы. Открылись двери. За ними, кроме дежурного, серела форма сержанта полиции.
Подкатила автоматическая реанимационная установка, со свистом присосавшись к заднему бамперу, и носилки с больным переехали на нее. Дежурный уже нажимал на кнопки, ожидая от врача первичного диагноза.
- По всем признакам – большая потеря крови… - врач нервничал.
- По всем признакам?.. – брови дежурного поползли вверх; ибо подобная недосказанность грозила увольнением.
- Пострадавший потерял много крови… чтобы собрать такую лужу, в которой он лежал, надо было выжать его целиком…
- Целиком? – опять переспросил дежурный, не сводя глаз с врача. И взгляд его делался все колючее.
- Потеря сознания, пульс почти не прослушивается, рефлексы отсутствуют. – наконец сообщил врач то, что от него ожидалось.
Пальцы дежурного вслепую нащупали нужную кнопку, включив установку.
- Ваша фамилия, кажется, Мейс?
Врач несчастно кивнул и повторил то, что уже слышали два его санитара.
- Я ни черта не понимаю…
Он явно подписывал себе приговор. Но ему просто нужно было что-то сказать, чтобы оправдать невозможную муть в голове, накатившую на него еще в машине, когда он подумал… Что же он подумал? Мейс напрягся. Вот подняли тело, вот носилки по пазам подкатились к его месту и он взял руку… Стоп.

- Мертвец! – вспомнил врач. – Он мертв – вот что я подумал. Да.
И именно тогда у него в голове вдруг началась страшная мешанина мыслей: какие-то обрывки забытых разговоров, собственные умствования. Зачем-то вспомнились слова детской колыбельной: «Спи-спи, моя радость, мой плюшевый мишка…». И вдруг под его пальцами забился пульс.
Тело мертво не было.
Тело?
Он забыл сверить номер! – Как теперь он заполнит карточку?

Мейс заволновался по-настоящему и сам не понял, когда и как голова его пришла в норму.
Около Мейса стоял сержант, а спина дежурного маячила у открытых дверей лифта в глубине коридора. Он отправлял носилки на четвертый этаж.
- Мейс! – сказал сержант. – Заполняйте карточку и идите в приемную. Почему не вызвана полиция вовремя? Кто принимал звонок?

В другое время эти вопросы не вызвали бы ни в ком беспокойства. Формальные вопросы – формальные ответы. Привычная форма отговорок от принятых правил, которые никто не исполняет. Но сегодня Мейсу явно не везло: его ответ не только опоздал на десять секунд, но и прозвучал не с той интонацией: Мейс думал о карточке, Мейс был более, чем виноват. Как прозвучал бы приговор: преступная халатность при исполнении служебных обязанностей.
Под подозрительным взглядом сержанта он достал формуляр и некоторое время смотрел на его пустую строчку.
- Мейс? – опять прозвучал голос сержанта.
И тут Мейс вспомнил, что в отделении для черновиков у него остался испорченный экземпляр – три дня назад из какого-то внутреннего протеста он приписал к номеру очередного пострадавшего лишнюю цифру, но так и не решился использовать карточку.
Мейс открыл кейс и вытащил лист. Он и сейчас не собирался его использовать – он только хотел, чтобы полицейский удостоверился в порядке записей.
Но сержант и не думал отставать.
- Имени, конечно, нет?
И направился к номерному компьютеру. Мейсу ничего не оставалось, как последовать за ним и вставить карточку в паз. Он с тоской ждал результата. Номера были прерогативой государства и каждая комбинация цифр несла в себе определенную информацию. Много разговоров ходило про ошибки, но Мейс еще никогда не видел их результата.
Экран перестал мелькать.
- Мертри Лес е Мертри 5 – прочитал похолодевший Мейс.
(«И будет имя мое число мое»).
(- Почему пятерка!?)

- 5 Корвей – 24/15.
(«Ибо имя мое – пыль человеческая,
а число мое – суть моя»).

- Я написал нуль. – сказал Мейс выпучившему глаза сержанту. – Нуль, понимаете!

- Отец – Мертри Лес е Мертри 5.
- Мать – Мертри Лес е Мертри 5.
- 5.

- Что за чушь? – выдавил из себя, наконец, сержант. – Что за шутки?

(«И возьму я жизнь мою,
разбросанную по чужим номерам.
И не верну цифер своих -
имеющим их»).

Экран опять замелькал. И, наконец, на нем появилась первая разумная надпись:
- Номер выписан неверно. Адресата не существует. К6 ЛМ7436.

Последние знаки означали штрафной код. После него следовало ввести свои данные, потому что Корвей не терпел ни ошибок, ни тех, кто их делает.
Мейс подчинился. Он наставил дрожащий палец на клавишу «М». В левом верхнем углу клавиши чернела маленькая пятерка. Никогда еще она не производила на Мейса такого жуткого впечатления. От неожиданности открытия он грубо ткнул клавишу.
(- Что за чушь со мной?)
И принялся вводить свои данные, все еще подозрительно поглядывая на неповинную клавишу. Прервал его хрип сержанта: тот не сводил глаз с экрана.
Мейс и сам похолодел:
- 5 Мертри Лес е Мертри. – светилось на экране вместо его имени.
- Данные приняты.

Сержант бросился к приемной.
- И лишь номер мой даст мне опять жизнь мою. – вырвалось, наконец, у Мейса. Но сержант был уже далеко.

Каламба, гл. 1, Песнь 1
Две веры есть у человека –

вера в меня,
заставляющая его глядеть на других,
как на себя,
и на себя –
как на меня
и видеть себя
глазами моими.
И закаляет эта вера душу человека,
как жаркое пламя,
и дает она собой жизнь
и для него,
и для тех,
кто поверил ему.

И вера в себя,
заставляющая его глядеть на других
с моего места
и отводящая взгляд от себя
на чужой путь.
И не видит смотрящий так
ни других, ни себя.
И пожирает эта вера душу человека,
как пагубный смерч.
И отнимает она собой жизнь
и у него,
и у тех,
кто поверил ему.

И обе веры дал человеку –
я.

* * *

Сознание медленно и тяжело возвращалось к Гилберту. В короткие периоды отхода от беспамятства он беспрестанно слышал хруст своих костей, ломающихся словно сухие ветви. С глухим чавканьем сжимались мышцы, внутренности превращались в кашу. От этих ощущений ему становилось так плохо, что он опять проваливался в темноту.
Возле его кровати, вдававшейся, как и другие больничные кровати, немного в стену, сновали неторопливые санитарки и раз в три часа появлялся с обходом лечащий врач.
На задней кроватной панели горела надпись с его именем: К. Гилберт Матич.Первая буква означала город его рождения: Корвей. Большие города, тем более столица, редко писались полностью, их начальные буквы намеренно не совпадали.

Но вот сквозь тошнотворное чавканье и хруст до Гилберта донеслась чья-то речь:
- Потеря крови не подтвердилась.
- Потеря крови, - зачем-то повторил про себя Гилберт. – Что это?

Его губы разжались – врачей привлекло движение до сих пор неподвижного тела.
- Потеря крови, - услышали они срывающийся шепот, - не подтвердилась…

- Он сказал? – удивилась медсестра.
Гилберт повторил и это, мучительно пытаясь понять звучавшие слова.

- Он повторяет. – с недоумением ответил ей мужской голос.

Гилберт, как эхо, произнес:
- Он повторяет. – его глаза были закрыты.
- Он повторяет. – сказал он про себя и вдруг понял, что это значит.
Вместе с первым пониманием опять накатила тошнота – Гилберт купался в крови. Кровавые фонтаны забили у него перед глазами, ему казалось, что он сам – огромный красный фонтан: струи били отовсюду – из пальцев, из груди, из глаз.
- Полная потеря крови. – задыхаясь, думал он. – Ни капли…

И неожиданно над дурнотой поднялось новое желание – ему было жаль СВОЕЙ крови, так щедро вытекающей вон из его тела. На чужую дорогу, в чужую землю.
- Моя кровь. – рыдал он, поднимая руки, чтобы заставить кровь литься обратно.
- Моя. – он поднимал лицо к небу.
И вот уже фонтан забил в обратную сторону и Гилберт жадно подставлял ему свою грудь, наполняясь, как кувшин.
В него лилась красная жидкость, булькая и журча, разливалась по телу, перекатываясь с одной стороны в другую. Потеря крови не могла подтвердиться.

Две фигуры в белых халатах наклонились над Матичем.
- Бредил. – уверенно сказал мужчина, приподнимая веко. – В полной отключке.
- Лучше заявить. – предложила женщина. – Этот Матич…
Матич. Сколько значения в слове! Мягкое ударение – и говорящее молчание: тот, которого привез Мейс. Где теперь Мейс? Да и кто такой Мейс? Никто не помнит уже и имени его. Только и остался – Матич.
Мужчина согласно кивнул и эти двое тихо вышли: они понимали друг друга.

Гилберт же продолжал жить в своем футуристическом сне. Он уже казался себе огромной бесформенной каплей. Он хотел поднять руку и не мог этого сделать – не было руки. Он хотел повернуть голову, но не было и головы. Не стало вдруг ничего. Да, Гилберт помнил свои руки, свои плечи, свои ноги, но сейчас у него ничего не осталось, кроме тонкой оболочки. По тому, как булькало его нутро, Гилберт чувствовал, что он не стоит на месте. Но лежит ли он на боку, спине, голове? Стоит ли на ногах? Он понять не мог. Не было ни ног, ни головы.
И это было так непривычно, так плохо. Гилберту нужно было его тело. Он ни о чем не мыслил – он жил своим желанием, как животное, как пробивающееся из-под камня растение. Он был этим желанием и он стал создавать себя – бездумно, не понимая, что им двигало.
Но он мог! Мог!
Вот его рука – она была так нужна ему! Он ее вытянул прямо из середины себя. Из бесфоменного отростка выпрастывались пальцы, вытягивалась кисть. Словно в невидимую форму заливалась сгущающаяся на глазах масса. Вот последнее усилие – и рука стала рукой Гилберта, только исчез куда-то шрам у локтя, который маленький Гилберт приобрел еще в младших классах училища и о котором с того времени почти не вспоминал. И, не задерживаясь, полезли из своих мест оставшаяся рука и ноги.
Только на мгновение остановился Гилберт, чтобы вспомнить про свои кости и заставить свои внутренности разделиться и частично затвердеть.
- Я хочу стать каким был! – страстно желал Гилберт, ощупывая своими вновь приобретенными руками свое новое тело, шею, лицо.
Он еще чувствовал, как внутри у него что-то изменяется, добавляя последние штрихи, но тело уже подчинялось ему.
И тогда он открыл глаза.

Белый потолок. Тусклый свет из зарешетчатого стальными жалюзями окна. Да, окно большое, на три створки, виднеющиеся из-под белых пластинок…
Гилберт повернул голову и с изумлением оглядел возвышающуюся над ним установку, всю опутанную проводами. В углу, напротив, красный глаз камеры, направленной на него. Гилберта заворожил ее горящий огонек и он на минуту уставился на него.
Он еще ничего не понимал.

Слух его привлек шорох. Он испуганно дернулся – оказывается, открылась дверь. В комнату бесшумно вошла пожилая женщина в белом халате. На голове у нее красовался белый колпак с двумя параллельными зелеными черточками – санитарка. В руках ее розовела губка и узконосая бутылка с кривым горлышком. Женщина пришла снять очередные данные с очередного больного: с Гилберта.
Она подошла к самой кровати, когда заметила взгляд Гилберта.
- Пришел в себя?
- Кто вы?

Вопросы прозвучали одновременно.
- Да никак вы пришли в себя? – опять сказала женщина и Гилберт опять ее прервал:
- Где я? Кто вы?
Женщина помолчала, словно раздумывая, отвечать ли ей, и затем ответила:
- В больнице. Вы в больнице. Не думайте ничего и не волнуйтесь…
Она нагнулась над столом у кровати Гилберта и нажала на кнопку вызова врача. Затем взглянула на губку: снимать ли данные? Ведь потребуют при обходе. Но тогда не избежать разговора с больным, которого еще не познакомили с инструкцией. А ведь этого еще и привезли в запретный час – после полуночи!
Гилберт, только что внимательно смотревший на нее, вдруг закрыл глаза, словно поняв ее сомнения. Тогда санитарка решилась:
- Я должна снять данные, - сказала она как бы в никуда и, уже глядя только на установку, зашуршала ее проводами и пластинами.

Гилберт позволил ей смазать свои кисти розовой жидкостью и прикрепить к ним пластины.
Защипали присоски на висках, какой-то стержень засунут был в нос и тонкий провод улегся на подбородок.
Ожили экраны, задергались стрелки. Санитарка привычно быстро списала данные в толстый журнал и свернула установку обратно.
- Зачем это? – спросил Гилберт. – Я так плох? Или новое указание?
Новое указание!
Эти слова сами сорвались с губ Гилберта. Такое будничное уточнение, словно из другого мира.
Почему? – Гилберт совсем не хотел ничего уточнять.
Он опять закрыл глаза, не слыша уходящего бормотания женщины: почему он так странно себя чувствует? Словно потерял что-то важное, крайне важное, но никак не поймет что…
И только, когда в комнату вошел врач и обратился к нему, он понял, что потерял.
- Корвей Гилберт Мaтич – официально произнес врач, - вы в больнице 7 управления. Я – ваш лечащий врач Яник Oно.
Заметив недоумение в глазах Гилберта, он еще раз повторил:
- Меня зовут Яник Оно. Вы понимаете меня?
- М-м-м… - не сразу нашелся Гилберт, - почти… Что вы сказали вначале?
- Ваше имя. Корвей Гилберт Матич…
- Мое имя?
- Да, Гилберт Матич. – укоротил врач, надеясь на лучшее, но Гилберту ничего не говорили и эти два слова.
- Гилберт. – опять назидательно повторил врач.
- У меня нет имени. – вместо этого сказал Гилберт. Он понял, что он потерял. – У меня нет прошлого и у меня нет имени… Да, поэтому у меня нет имени.
- У каждого человека есть прошлое, - не заметив горечи в словах Матича, продекларировал врач.
- У меня нет имени… - Гилберт дернулся. – Как вы сказали мне?
- У каждого че… - начал удивленный врач.
- Нет! Имя. Имя!
- Гилберт Матич. – отозвался врач. – И не надо так нервничать. Мы в состоянии вернуть вам вашу память… Корвей Гилберт Матич.
- Корвей Гилберт Матич, - повторил Гилберт вслух, а затем и про себя. – Корвей Гилберт Матич.
- Да. – сказал он. – Почему бы и нет? Но мне совсем не нравится это имя. Я его не смогу полюбить.
Яник Оно опять удивился. И это было уже слишком. Он вспомнил параграф: «Удивление в работе практикующего врача провоцирует неверный диагноз». И поспешил закруглиться:
- У вас просто сильное нервное потрясение. Вы вышли в неурочный час. Скорее всего – ураганный фантом…
Тут Яник вспомнил указанную в карточке лужу крови и неоправдавшиеся симптомы ее потери. Нет, это не был ураганный фантом – это было его удивление. Ураганные фантомы не плодят кровь и не причиняют физического вреда.
- Я пришлю медсестру с успокоительным. – нервно прервал сам себя врач. – Не думайте ничего и не волнуйтесь. Мы решим ваши проблемы.
Сообщив эту дежурную фразу, он выскочил наружу.

* * *

Главный Смотритель Корвея листал закрытые документы, поданные ему между армейской дневной сметой и вчерашними государственными расходами.
Главный Смотритель Корвея – Медисoр Вейт Кирчи (М. Вейт Кирчи) был раздражен обнаруженной нестыковкой в смете. И, хоть и написал немедленный приказ об изоляции виновных в ошибке («вплоть до дальнейших распоряжений») в главную залу Каземата, но все никак не мог успокоиться.
Приказы в Корвее делились на дневные, которые доходили до инстанции, спускаясь по всем чиновничьим ступеням, и немедленные, доставляемые через отдел Чрезвычайных Ситуаций. Курьер же ЧС был для всех чем-то вроде посланника ада – карающего перста за свершенное преступление. Сама его форма – серая с черными ромбами, приводила в трепет даже случайных свидетелей.
Когда Медисор Вейт Кирчи вызывал к себе курьера ЧС, в его аппартаментах наступала тишина. Все, и в том числе сам хозяин, с нетерпением ждали появления серой с ромбами формы, чтобы поскорее дождаться ее ухода. Эти жуткие рыбьи лица курьеров – где только находили таких живых мертвецов!
Но наем курьеров ЧС был не в компетенции Медисора Вейта Кирчи, и необходимость очередной подобной встречи обозляла его еще больше. И тем не менее он был рад. Да, найденный им обман доказывал его знания и лояльность перед Корвеем, а значит, что отосланные выше документы уже не смогут послужить причиной посещения курьером ЧС его самого. Медисор Вейт Кирчи не знал, что делают выше с проверенными им документами, но никогда не пропускал такую возможность. Поэтому тщательность его проверки не знала границ, а найденные ошибки становились праздником. И тем не менее…

Закрытые документы были для Главного Смотрителя той отдушиной, на которой можно было расслабиться. Они давались ему только для знакомства, как члену Правления, на случай дальнейших обсуждений в Совете. Если там вдруг понадобится его мнение.
Поэтому после армейской сметы Медисор Вейт Кирчи требовал к себе Красную папку.
Сегодня же он разволновался, как не бывало. Рассеянно листая тексты, он позволял себе читать через строчку.
- Так, - красный карандаш Смотрителя нарисовал галочку на полях очередного листа. «О переводе запретного времени на 2 минуты раньше из-за смещения временной освещенности» и «О предполагаемой структуре ураганного фантома» он уже мнение свое составил. И даже развлекся, несмотря на то, что ураганы опять уменьшили освещенность их земель, и вот уже 25 лет солнце все реже и тусклее прорывается сквозь облачную завесу. А появившиеся 5 лет назад фантомы, имитирующие человеческую фигуру и даже способные производить какие-то движения? Конечно, если к ним не подходить близко. Есть ли жизнь в них или нет, но при приближении они превращались в дым.
Некоему К. Марши Леко удалось-таки собрать часть такого концентрированного остатка фантома – и состав его заметно отличился от воздуха.
- Замечательно! – улыбнулся про себя Медисор Вейт Кирчи, принимая достижения Леко, как свое собственное и чувствуя нахлынувшую гордость за человечество в целом и за себя в частности. Как применима здесь каламбистская послесловица «Нет силы большей, чем сила моего разума».
- Найдется место и фантому в Корвейском обществе!
Конечно, все что он сейчас чувствовал расходилось с его сложившемся уже мнением для Совета, которому были совершенно безразличны подобные сентиментализмы и единение с обществом. Да и новости были скорее отрицательные, чем веселые.
- Но ведь можем еще!
Таков был Главный Смотритель: он и в тяжелые минуты не терял человеческого оптимизма.
Медисор Вейт Кирчи еще раз скользнул глазами по тексту и нехотя перевернул страницу: «Дело Корвея Альбаргадины Мейса. 3-я ступень секретности».
- Ну и имя! Что же натворил этот Альбаргадина Мейс, делу которого придали высшую степень значения?
Он пробежал глазами первые строки и невольно поежился:
- Прямо Последнее Посещение… Что за чертовщина? Верить или не верить?
Медисор Вейт Кирчи на мгновение сбился, но тут же взял себя в руки – ошибка в армейской смете полностью вылетела уже из его головы.

Главный Смотритель, каламбист по своим воззрениям, не был, что называется фанатиком (хотя и таких хватало в Корвее), но предпочитал придерживаться середины – мало ли что. Тем более он считал необходимостью присутствие религии в жизни человека. «Для того, - как говорил ему Второй Советник, - чтобы направить лишнюю энергию корвейского гражданина в нужное русло».
- Уж лучше пусть человек отвлечется на невесть какое высокое, - думал и Медисор Вейт Кирчи, - чем будет копаться в себе и производить одно разрушение за другим.
А то, что в человеке больше агрессии, чем позитива, - в этом Медисор Вейт Кирчи не сомневался: он был истинным каламбистом.

Еще несколько столетий назад, до прихода Каламбы, люди верили в рай и победу добра над злом. Под добром они, конечно, понимали то, что сами считали добром, то есть то, что хорошо исключительно для них самих, и под злом – то, что для них плохо. Короче, как объявил позже Каламба, человек сам себя объявил раем – высшей духовной силой – и все понятия сводил к самому себе.
Это позволяло человеку прошлого хранить надежду вопреки всему. Носить розовые очки, смотреть на мир вокруг с отблеском их розового света и для всего находить оправдания. В то время верили в прощение и покаяние и носились с преступниками, как с писаными торбами, потому что кто-то когда-то сказал, что перевоспитанный оступившийся ценен больше, чем тот, кто не оступался. Шанс! Несколько веков назад люди верили в шанс вернуться и начать все заново!
Каламба разрушил их веру. Его религия была мрачна, жестока и, увы, отвечала на все вопросы. Он доказал, что люди – есть зло, потому что сами захотели им быть. Доказал, что у них нет ни светлого будещего, ни выбора. И единственная свобода, которую он оставил человеку – это была свобода облегчить себе неизбежный конец.
- Вы все пройдете через ад. – сказал Каламба. – Но для одних этот ад будет короток, потому что они оплатили часть своего отступничества, а для других – длинен. Потому что они продолжают платить за работу тем, кто их будет уничтожать. И смерть – исчезновение – будет для вас высшим и единственным желанием! Так задумайтесь о своих последних днях и измените свою жизнь, пока есть на то время.
Конечно, ему не верили, хоть такие мрачные прогнозы на фоне войн, постоянных катаклизмов и голодных толп производили впечатление. Каламба же смеялся над нищими, говоря, что им там не на что надеяться, не утешал страждущих, утверждая, что их горе там ничего не значит, и не обращал внимания на больных и детей.
- Все человеческое – в руках человека, а не бога. – говорил Каламба. – И если в канаве умирает от голода бездомный, то виновен тот, кто лишил его дома и пищи – его богатый и влиятельный брат. Почему бедняк не протестовал, когда его лишали дома и пищи? Почему не защищался, когда угрожали его жизни? Неужели сто голодных ртов слабее одного сытого? Они не захотели стать сильнее? Ничего подобного, господа! – веселился Каламба, удивляя своим весельем почти всех. – Просто каждый из этих ста хочет занять место одного сытого, ничего не меняя в целом и ни с кем не делясь. Каждый из них мечтает о золоте, машинах, жратве и зависти! – Зависти менее богатых и менее сытых своих братьев!

Каламба, гл. 7, Песнь 2
И не услышит меня
бедный и прозябающий в нищете.
Ибо голод его – глаза его,
и болезни его – уши его.
И хочет он только жизни своей
без них.

Вот примет он слова мои,
как будущий хлеб свой,
и примет он дела мои,
как бальзам для язв своих.
И примет он всю жизнь мою,
как постамент для самого себя.

И сожрет он меня целиком
ради своей мечты.

- Плачет ребенок? – продолжал Каламба. – Так почему же взрослые не создадут для детей счастливое детство? – Потому что каждому нужно счастье только его родного ребенка и чихать на всех остальных. Так кто же виноват, что из забытого обществом мальчика вырос садист, который убил вашу дочь? – Кто? – Бог? – Нет. Виноват человек.

Каламба, гл. 7, Песнь 12
Не услышит меня всякий,
имеющий детей
и стремящийся к ним
больше, чем ко мне.
Ибо слышит меня
глазами своими
и судит обо мне
чрез мою любовь
к детям его.

Вот дети есть –
то же богатство
и поселяются они
в сердце намертво,
и приносят в жизнь
свои проблемы.

Вот волокет имеющий их
со своей и их ношу
и не захочет слышать меня прежде,
чем не сниму я с него
нyжды их.

И будет выставлять он
детей своих
перед собой, как щит,
и закрывать их судьбой
от меня
грехи свои.

И взвалит имеющий детей
на детей своих
ошибки свои,
и притянет имеющий детей
детей своих
к своим следам.
И не смогу я снять ноши его
с плеч их,
пока не пройдут они до конца
его забытый путь.

Больные, убогие… Каламбе было все равно. Каламба был почти пьяницей, хвастуном и задирой с длинными волосами и мешковатой одежде и никто не мог сказать точно, какого он пола. С точки зрения общества, он был психически больным, но ему удалось так взбаламутить мир, что им не на шутку заинтересовались. И тогда он исчез. Оставил после себя кучи бумаг, любительские записи своих импровизированных выступлений и крайне неудачные фотографии.
Пока его не слушали, он, казалось, был везде. Лез на митинги, писал в газеты, издавал книги в каких-то захудалых издательствах. Был вроде шута горохового с неизменными страшилками. Но как только в его словах стали находить истину, он как сквозь землю провалился. Никто не мог понять кто он и откуда взялся: этот неряшливый, в вечном подпитии бесполый парнишка без возраста (20 ему или 50?) оказался совершенно неизвестной личностью без роду и племени.
Напоследок он оставил сборник Песен, который назвали предвестником Последнего Посещения, Каламбу негласно объявили богом, а общество стало готовиться к концу.
Но и это произошло не сразу. Сначала было только много криков и споров. Фанатики старых религий упорствовали и не уступали ни пяди своих убеждений. Их веры оставляли им надежду и в них тоже хватало страшилок. Каламба же был самой смертью. Кроме того его внезапное исчезновение рождало различные домыслы – и некоторые совсем не возвышенные. Кое-кто считал его самоубийцей.

Каламба, гл. 16, Песнь 27
Я хочу стать камнем:
неподвижным, мертвым
для чужого взгляда.
Я ловлю движенье –
надеваю петлю
и немеют руки,
застывает тело.
Как легко представить
ледяную зиму! –
На лице снежинки,
что уже не тают,
белым покрывалом
расплели узоры.
И под ним устало
остывает сердце.
Мне не нужно сердца.

Я хочу стать камнем.

До Каламбы самоубийство было грехом. После Каламбы жизнь перестала считаться подвигом. Главным стало соблюдение Правил. Корвей, объединивший Союз Оставшихся Стран, стал средоточием основной власти.
Полную победу Каламбе принесли, начавшиеся сразу после его исчезновения, катаклизмы: участившиеся ураганы, засухи в одних местах и наводнения – в других. Жертвы исчислялись тысячами. Апогеем конца стали черные низкие тучи, закрывшие небо плотной завесой, толщиной до двух километров, сквозь которую с трудом пробивался солнечный свет. Ночи стали длиннее, дни темнее.
После введения Правил случайные жертвы почти исчезли, жизнь, как ни смешно, наладилась, но не прекратилось совсем количество стихийных бедствий. Но к тому времени уже никто не сомневался – жизнь на планете затухает.
Самая спорная Песнь Каламбы, которая упоминалась в поданном Главному Смотрителю документе, находилась в главе 5 под номером 55. Поэтому пятерке Корвей придавал высшее мистическое значение – с нею связывали Последнее Посещение. Правда, никто еще толком не смог вывести из Песни что-либо определенное.
Медисор Вейт Кирчи внимательно изучил подробности дела Альбаргадины Мейса и, для полной ясности, открыл нужную Песню.

И спросили меня имя мое,
дабы узнать меня,
когда я приду,
и встретить меня,
и почтить меня.
И услышал я слова эти.

И сказал тогда богу моему,
чтобы дал мне имя мое,
в котором лицо мое
и судьба моя.

И сказал мне бог мой:
- Возьми имя свое
из рук человека,
ибо вложил я в руки его
право дать тебе имя твое
и судьбу твою.

Тогда сказал я,
чтобы протянули мне просящие
ладони свои
и дали мне имя мое
из рук своих.

И взглянул я –
и закрыл глаза мои,
ибо сочилась кровь
между пальцев их,
и чернели комья грязи
на пальцах их,
и извивались черви
по пальцам их.

И смердело имя мое
в руках их,
и сочилось кровью,
и покрывалось грязью.

И увидел я,
что нет у человека большей жажды,
чем жажда сделать меня
подобным себе
и именем,
и лицом,
и судьбой.

И сказал я тогда
богу моему:
- Не возьму из рук человека
имя мое,
ибо грязно, и смердит,
и сочится кровью.
И щедрость его –
щедрость смертельного жала
ядовитой змеи.

И сказал я тогда
богу моему:
- Отними у человека право
давать имя мне,
в котором лицо мое,
и судьба моя –
и отдай мне.

И сказал я тогда
богу моему:
- Оставь человеку имя то,
что в руках его,
с лицом его
и с судьбой его.
Ибо отдаю я право мое
давать имя человеку,
в котором лицо его
и судьба его –
ему в руки.
Пусть каждый имеет только то,
что в руках его.

И сказал я тогда
богу моему:
- Отдай мне силу мою
и славу мою
из рук твоих.
Ибо без силы моей
и славы моей
не возьму я имя мое,
в котором лицо мое
и судьба моя
даже из моих рук.

Вот руки мои,
и ладони мои,
и пальцы мои –
и не отдадут уже просящему
того, что вложено в них.

И по слову моему
сделал мне бог мой.

И сказал я тогда:
- Да будет имя мое – номер мой.
Ибо имя мое – пыль человеческая,
а число мое – суть моя.

И лишь номер мой
даст мне опять
жизнь мою.

И возьму я тогда жизнь мою,
разбросанную по чужим номерам,
и не верну цифер моих
имеющим их.
И не узнаете меня,
когда я приду,
и не встретите меня,
и не почтите меня.
Важнее жизни моей
для меня тайна числа моего,
ибо оно – и есть я.

Главный Смотритель закрыл глаза.
- Последнее Посещение не должно остаться незамеченным. – думал он. – Даже если бог не любит человека… Сама природа обернется к богу. Любая ошибка, любая случайность может нести в себе предупреждение. Бог-человек. Что больше в нем – от бога или от человека?
- Альбаргадина Мейс. – произнес Главный Смотритель про себя и тут же испугался. Каламба не любил, когда произносили его имя попусту.
- Он. – поправил себя Вейт Кирчи. – Он. Врач. 35 лет. Неуравновешенный, неуверенный в себе импотент. Рабочая характеристика еле-еле дотянула до минимума.
Сейчас Альбаргадина Мейс находился в Центральных жилых аппартаментах Главного Управления – Замка Законов. По сути, в собственной квартире Медисора Вейта Кирчи, в комнате А, потому что на последней странице поданного документа рукою Председателя Совета предписывалось ему немедленно спуститься в эту комнату и поговорить с Альбаргадиной.

Главный Смотритель налил себе из графина чистой воды (большая редкость для Корвея) и выпил ее прежде, чем собраться с мыслями. Это был не обычный день и не обычное поручение.
- Все. – сказал он сам себе, оторвался, наконец, от кресла и направился к лифту.

* * *

После пыльной комнатушки с зарешеченным окном под потолком, куда привели сначала охранники Альбаргадину Мейса и где он пробыл крайне томительные два часа, огромный холл, в котором находился он сейчас, совершенно ошеломил его. Альбаргадина никогда не отличался острой сообразительностью, но имел хорошее воображение, которое заменяло ему ум. Поэтому, привыкнув к одним своим выводам, он с большим трудом принимал их изменения.
В Камере Подследственных он два часа прощался с жизнью. Он вдыхал сухой воздух с легким оттенком гари и табака – и впервые собственное дыхание приносило ему наслаждение. Он разглядывал сквозь окошко клочки серых туч – низких и угрюмых – и впервые они не давили на него. Ему было плохо не от них. Он не хотел умирать. Как тяжело и страшно было почувствовать, что вот так, в любой момент, его жизнь могла прекратиться, закрыться от него навсегда. И все его мечты, все фантазии, которыми он жил все свои годы, рассыпятся в прах, не оставив ему ничего. Жизнь превращалась в бессмысленную суету. Альбаргадина уже не хотел сопротивляться поглотившему его отчаянию.
Щуплый, с впалой грудью, узкими плечами и каким-то отсутствующим взглядом, он был даже трогателен в тот момент – залитое слезами лицо и сжатые у подбородка руки... Только некому было на него умиляться – Мейс ждал, пока его дело поднимется до нужных инстанций. Он не знал своей вины, но чувствовал, что виноват бесконечно: перед подобранным несчастным – невольным виновником его падения, перед дежурным в больнице, перед сержантом и теми охранниками, что привели его сюда, перед всем Корвеем и перед самим собой.
К концу второго часа он устал ждать смерти и впал в апатию. Он совершенно не знал, как происходит процедура наказания корвейских преступников – этого не знал никто, кроме посвященных, но то, что никто из них не возвращался – это было известно всем.
Альбаргадина сидел на полу, закрыв глаза и устав ждать, когда дверь открылась и вместо серой с ромбами формы на пороге сверкнула зеленая. Готовому уже умереть Альбаргадине она даже показалась неприлично яркой, но только на короткий миг.
Два человека склонились над ним, третий остался у входа.
- Вы можете подняться?
Вопрос пришлось повторить дважды.
Альбаргадина зашевелился. И тогда сильные руки подняли его и поставили на ноги.
- Я могу и сам… - слабо попытался он запротестовать, но потом замолк.

Его практически вынесли из камеры и повели по коридорам вслед за впереди шагающим третьим.
Холодный серый мрамор сменился желтым паркетом, на стенах появилась лепнина, в нишах – одинокие картины в громоздких рамах, на окнах вместо решеток – тяжелые портьеры. Мейс сбился со счета, пытаясь запомнить повороты, длинные переходы и лифты. Они то спускались, словно вглубь земли, то снова взлетали на высоту небоскреба. Последний отрезок пути прошелся по огромному белому ковру, в котором тонули ноги.
Зеленая спина впереди щелкнула замком и открыла дверь.
- Сюда.
Альбаргадину поднесли и опустили в кресло. Двое привычно кивнули головами, повернулись и вышли. Третий немного задержался, чтобы по-хозяйски осмотреть помещение и самого Мейса. И исчез. Так же молча, как и появился в камере. Дверь за ним тихо закрылась.
И только тогда Мейс начал приходить в себя.
- Что же такое происходит?..
- Числа! Да, это все числа!

Слабый и боязливый, этот человечек и сам не понимал как и зачем стал врачом. В свое время надо было сделать выбор, куда-то идти – Альбаргадина пошел вслед за своей мечтой: за девочкой, не обращавшей, и так и не обратившей, на него внимания. Он еле-еле учился, еле-еле сдал необходимые экзамены и был устроен в пункт неотложной помощи. И вот уже десять лет каждый вызов был для него поездкой к месту собственной казни: он боялся – и больше всего – ошибки в диагнозе. Но до последнего случая его пути с законом не пересекались. Теперь Мейс вдруг понял – он всегда ждал именно этот день. Его вела к нему судьба. Так говорил Каламба в последней своей главе, в Песне 6.

Дай,
о отец мой,
часть тяжести моей
в руки избранных моих –
в руки братьев моих,
изменивших родству моему
ради себя.

Вот возьмет брат мой
в руки свои
ношу мою –
и зажжется огонь мой
в мертвом
сердце его.
И пройдет
слепота его.
И откроются
уши его.
И оживится
сердце его.

И увидит то,
что не хочет видеть.

И услышит то,
что не хочет слышать.

И почувствует
боль моего сердца.

И станет
слишком тяжелой
ноша его
для него.
И возопиет он –
и захочет скинуть
ношу мою
с плеч своих.
И не сможет.

И сожжет его
огонь мой
до тла.

Он – Альбаргадина Мейс, и есть тот «предавший Каламбу его брат». Потому что именно его выбрала судьба для передачи людям знака о Последнем Посещении!
Сердце Альбаргадины сжалось от ужаса. Он не был особенно верующим, хоть старался и не показывать это. Был как все. Честно выполнял Правила, ходил на каламбистские Лекции и имел дома полное собрание сочинений Каламбы, которые время от времени листал. Зная отношение Каламбы к людям, его не удивляло то, что он выбрал своих врагов в качестве своих пророков. По крайней мере, так он понимал слова Каламбы. Но чтобы самому ходить в пророках!
Альбаргадина Мейс даже не подозревал, какую яму вырыла ему его судьба, иначе не боялся бы так коротко.

Дверь распахнулась тихо и неожиданно. И Медисор Вейт Кирчи, величественный, как полагалось по Правилам Главному Смотрителю, с непроницаемым лицом и вышколенными движениями – он был лучшим этикетистом в школе Управителей, вошел в комнату.
- А!.. – воскликнул сдавленно Мейс и тут же забыл свои каламбийские страхи, поменяв их на новые.
Встреча с властью в Корвее для простых и ничем не примечательных граждан, вроде Альбаргадины, не сулило ничего хорошего. Вызов к начальству мог быть только для наказания. Это было правило общеизвестное и вырабатывало стойкий ужас перед образом начальника. А Медисор Вейт Кирчи выглядел настоящим Начальником.
Тут же оценив обстановку, Главный Смотритель сделал вид, что не заметил страха в глазах врача.
- Медисор Вейт Кирчи. – представился он напуганному Мейсу своим самым прониковенным голосом. – Пожалуйста, не волнуйтесь. Мы с вами только немного поговорим.
Мейс икнул.
- Прошу простить, - догадался Главный Смотритель, - вас, наверное, по ошибке продержали в Камере Ожидания! Но такое событие… М-м-м… просто выбило у охранников почву из-под ног. Они не знали, что делают.
Наработанная сердечность Смотрителя делала свое дело – Мейс опять икнул, но уже более спокойнее.
- Я и сам несколько растерян. – продолжал Вейт Кирчи. – Но, я надеюсь, мы друг друга поймем. Расскажите все…
Теперь Мейс даже вздохнул и впервые кивнул, как бы принимая участие в разговоре. Он почувствовал, что этот элегантный и такой приветливый незнакомец не желает ему зла.
- Это было ужасно! – сказал он после паузы, в которой Смотритель всем своим видом показывал, как он ждет от Мейса первых слов. – Сначала я подумал, что все это – только чья-то шутка. Но когда каждый день говорят о Последнем Посещении… Понимаете, компьютер дал два раза подряд главное предзнаменование… - он запнулся, ведь имя Каламбы произносить было не принято. - …Великого Прихода! (Нашелся он под конец).
И Альбаргадину как прорвало. Он взахлеб рассказывал о том, что с ним произошло, пренебрегши осторожностью. Он говорил о своих нарушениях Правил, словно это было для него пара пустяков, он размахивал руками и цитировал Каламбу. В него словно вселился бес, не дающий ему остановиться ни на секунду. Он заново переживал свои чувства и при этом ощущал где-то внутри себя странное щемление, идущее в разрез всем его чувствам и действиям. И это ощущение появлялось в нем только, когда он читал Песни.
Главный же Смотритель думал о своем. С ним тоже что-то произошло. Под плавные строфы каламбистских Песен, которые, к своему собственному изумлению, Мейс знал наизусть во множестве и которые текли из него беспрерывно, Смотрителю приходили в голову совершенно отвлеченные мысли: ему почему-то вспомнились тяжелые серые тучи, вечерние ураганы и вдруг ужасно захотелось увидеть солнце. Главный Смотритель думал о своей погибшей душе, о которой совсем забыл за Правилами, и еле сдерживал свои рыдания. Он чувствовал, что взлетает куда-то высоко-высоко и одновременно низвергается в бездну.
Он пришел в себя под декламацию Мейса о сыне. Это была самая печальная Песнь Каламбы и никто не мог дать ей определенного смысла.

Каламба, гл. 3, Песнь 12
Там за порогом -
золотой трон,
пурпурный бархат
краснее крови.
Холодный блеск
рубинов
ярче блеска
солнца.
На вышитой мантии –
литая корона:
переплетенные ветви
и листья.
Курится ладан.
И замерла,
как неживая,
челядь.

Там за порогом –
остановилось время
и горе
разъедает
каждую душу:
нет сына –
ищут
и не могут найти,
зовут
и не могут дозваться.
Выплаканы
все глаза,
сказаны
все слова.

- Где, где сын –
свет очей моих?
Где, где сын –
жизнь моя?
Где дыхание мое
и голос мой?
Где сердце мое?

Отец дал силу,
отец выстроил город,
отец поставил трон.
Отец отпустил сына.
Вот еще повторяет
эхо шаги его.
Вот еще хранит
песок следы его.
Но его нет
ни вблизи,
ни вдали,
ни на земле,
ни на небе.

Там за порогом –
открыта дверь в никуда
и украдены ключи
у отца.
И замирает отзвук
шагов его за ней,
и исчезают следы
ног его
за ней.

- Где сын мой? -
Плоть от плоти моей,
дух от духа моего,
жизнь от жизни моей?
Где сын мой? –
Слово от слова моего,
сила от силы моей? –
Дом мой
и время мое?

Вот был сын –
и нет сына.
Была жизнь –
и нет жизни.
Была сила –
и нет силы.

Там за порогом –
только горе
и черная
ночь!

По щекам Альбаргадины Мейса текли слезы. Ему казалось, что пока он говорил, он чувствовал что- то крайне важное, которое собирался сообщить своему слушателю сразу, как закончит Песнь. Мейсу было неудобно прервать Песнь сразу, да и не принято было в корвейском обществе не дочитывать каламбийские строфы до их завершения. Даже не особо верующие придерживались этого правила, выбирая себе коротенькие творения своего жизненного кумира. Но когда Мейс дошел до конца, важная мысль исчезла. Растворилась. Мейс нахмурился, пытаясь вспомнить хоть что-нибудь.
Пока он безрезультатно копался в своих воспоминаниях, с Медисором Вейтом Кирчи на глазах происходили перемены. Словно огонь вспыхнул в его груди: ему захотелось кричать от счастья, что-то делать, что-то добиваться. Это было таким необычным чувством, что он счел его предзнаменованием. Судьбой. Знаком, указывающим на его – Медисора Вейта Кирчи – избранность на великие подвиги.
- Это действительно так. – сказал он, глядя своими сияющими глазами на врача. – Это действительно так!
Альбаргадина понял его по-своему.
- Вы почувствовали то же, что и я? – неуверенно спросил он.
- Именно. – уверенно ответил Смотритель и глаза его засияли еще ярче.
Это было таким облегчением…
- Я так рад… - сказал Альбаргадина. И хотел задать еще один вопрос, который бы рассеял его непростительную забывчивость, но Вейт Кирчи не дал ему это сделать. Он его прервал.
- Мы дадим вам Слово! – практически воскликнул Главный Смотритель, нарушив за раз все правила усвоенного этикета. – И вы пойдете в массы! Мы соберем вам толпы народа, чтобы вы могли оживить их души этими бессмертными стихами! – Главному Смотрителю стала понятна цель Последнего Посещения – и это чувство, как и остальные, появилось в нем внезапно и ярко, как взрыв пламени.
Но Мейс почему-то не разделял его восторг. Он опять почувствовал неуверенность.
- Вы будете звучать, как набат колоколов! – продолжал Вейт Кирчи. – Вы будете разжигать огонь в остывших сердцах! Люди будут пробуждаться от ваших слов и пойдут за вами, куда бы вы не повели их.
- Послушайте… - попробовал еще раз что-то промямлить Мейс, когда Вейт Кирчи сделал невольную паузу, чтобы набрать воздуха.
- Даже ничего не говорите. – Рука Смотрителя протянулась к губам Мейса и словно сделала запрещающий жест.
- И даже ничего не говорите…
- Но…
- Этот огонь, - продолжил Медисор Вейт Кирчи, не убирая руки и боясь, что Мейс своей нерешительностью помешает ему высказаться. – Этот пылающий огонь в сердце, который вы зажжете… Который все-таки загорится – он и есть тот огонь, который сожжет в пепел нечестивое сердце и очистит сердце чистое!
Мейс изумился от неожиданности. Это было совсем не то, что он чувствовал, но это было так велико! Маленький Мейс никогда не мыслил такими масштабами. И все-таки какой-то вопрос еще сверлил его мозг и он поспешил его высказать:
- Так вы это почувствовали? – спросил Альбаргадина, понимая, что задал его опять не так, как хотел минуту назад. Но как – он уже и забыл, пока выслушивал тирады Смотрителя.
- Именно так. – подтвердил Главный Смотритель, твердо глядя на съежившегося Мейса.
- «И в слабом сердце загорится огонь, - процитировал и Вейт Кирчи Каламбу. – И сделает слабое сердце сильным и вложит язык в пустую гортань».
- У меня была пустая гортань. – сказал Вейт Кирчи. – А теперь в ней – язык!

Медисор Вейт Кирчи преданно взглянул на Мейса и этот неуклюжий человечек вдруг стал ему невыносимо несимпатичен. Даже неприятен, что там говорить. Словно он только что его увидел.

(«И отведу чужие глаза
от лица моего,
чтобы смотрели
и не видели меня».)

Главный Смотритель с усилием встряхнулся, возвращая себе мужество и доброжелательность.
- Вам нужно крепиться. – сказал он. – Это тяжелая ноша, но ее разделят с вами братья ваши.
И он взглянул в глаза Мейса, как бы давая понять без слов – говорить было не принято, что он – тот самый брат, который готов разделить с Мейсом его ношу.
- Вы только читайте Песни. – сказал Вейт Кирчи. – И вас услышат все, кто должен услышать… Нет такой необходимости, чтобы говорить еще что-то рядом с ними или вместо них!

(«И отведу чужие уши
от речей моих,
чтобы слушали
и не слышали меня».)

- Больше нет никакой необходимости говорить что бы то ни было! Пойте! Вот, - попросил он для проверки собственных озарений, - скажите мне еще одну Песнь – какую хотите!
У Мейса скреблись в душе какие-то кошки, но когда Смотритель сказал о Песне, его переполнило желание сию минуту начать декламацию. Его глаза потеряли свою обычную тусклость и сам он даже стал как-то выше и значительней, хотя не сделал еще и движения.
Медисор Вейт Кирчи смотрел на него и не верил своим глазам – он оказался прав.

(«И оставлю сердце чужое
мерилом судьбы моей».)

Мейс на секунду закашлялся и неожиданно спросил, опять становясь робким и неуклюжим:
- А я не отнимаю у вас время?
- Нет. – уверенно ответил ему Главный Смотритель.

Каламба, гл. 54, Песнь 16
Вот сгущается тьма.
И умирают звезды.
И затихает ветер.
Вот уходит дыханье.
Кто затемнил все окна?
Кто затворил все двери? –
И ничего не услышать.
И ничего не увидеть.

Вот за прочной стеною
кто-то сгущает тени.
Мало ли мрака ночью?
Но исчезает вечер
и исчезает утро.

Мало ли теням мрака?

И никак не затихнет
шепот его невнятный.
Кто никак не умолкнет?
Сорваны все запоры
и не услышан шепот.

Там, за его судьбою,
осталось синее небо,
расплылись пятном размытым
остатки реки великой,
и безобразной маской
застыли чертоги камня.
Вот за его судьбою
раскрылась тень умиранья.
Слова, лишенные смысла,
остались одни у плахи,
чтоб плачем отметить победу
и стонами – дух ликованья.

Кому же услышать вопли?
Кому же увидеть плаху?
Если глаза незрячи
и залеплены уши.

Они – за его судьбою
лепили вечные камни,
чтобы уйти неслышно.
Они – закрывали очи,
они – залепили уши.
Уход их остался тайной…

На склонах, изрытых ветром,
стерлись следы до срока.
Пробиты другие тропы –
уверенною рукою.

Вот приготовилось войско
ступить на чужую землю. –
Долгое ожиданье
прониклось холодом смерти.

Никто, увидевший войско,
не сделает шаг обратно
и не забудет встречу.
Никто из коснувшихся войска
не ступит ногой на камень
и не минует бездны.

Вот стали туманом синим
протоптанные дороги.
Ушло безмолвное войско,
не потеряв ни слова.
Рассыпались в прах все камни
и разорвалась бездна
на лоскуты бумаги.

Кто не увидит бездны?
Кто не сомнет бумаги?

Слова ничего не значат.

* * *

Закутанный в полосатый больничный халат Гилберт молча стоял перед комендантом, выслушивая его рассеянное бормотание. Гилберт устал. За последние полторы недели его пребывания в этом учреждении, он дошел до ручки, выслушивая с утра до вечера декламацию каламбийских Песен. Вокруг него словно все посходили с ума от срывающегося мужского голоса загадочного Альбаргадины Мейса, о котором все настолько говорили загадками, что только сегодня Гилберту стало ясно, кто он. По крайней мере, с точки зрения всех.
Гилберт ничего не имел против Песен Каламбы. И против самого Каламбы он тоже ничего не имел – к стыду своему, он никогда не испытывал особого интереса к религиям вообще. Конечно, он знал о нем в общих чертах. Да и трудно было не знать о Каламбе там, где только о нем и говорили. Но то, что стало твориться вокруг с появлением Альбаргадинских декламаций – это уже не входило ни в какие ворота. Хуже всего было то, что все вокруг испытывали от них какие-то неведомо-возвышенные одинаковые чувства, а Гилберт оставался равнодушен.

Поэтому Гилберт, стоя рядом с бормочащим комендантом испытывал двойственное чувство. Во-первых, зависть и собственное изгойство – комендант прямо витал в облаках и его эйфория не была наигранной. По радио, включенному на всю громкость, читалась Песня Утраты:

«…Я не простил бы тебя,
если твоя боль
моей утраты
не превзошла бы
мою боль
утраты тебя.
Сила – и слабость,
знание – и невежество…
Свою боль -
я знаю,
но где твоя?»

Комендант шептал что-то свое, вытирал слезы и ухитрялся листать толстый журнал прихода. Гилберт хмуро следил за ним и ждал. Вторым его чувством было глухое раздражение, поднимающееся с каждым часом. Единственное, что он хотел сейчас – это покинуть поскорее эту злосчастную больницу (он еще не знал, что творится в самом городе) и запереться у себя дома. Но этого-то у него как раз и не получалось. Вот уже два дня он безуспешно пытался застать у себя в кабинете администратора, который должен был выправить ему отпускные его документы: сколько раз он не приходил, столько раз находил на двери записку о том, что администратор ушел слушать Песни. Как на зло эти два дня Альбаргадина выступал в Актовом Зале недалеко от больницы. Без документов же Гилберт не смог бы попасть домой.
То, что он встретился с комендантом, уже было чудом.
- Ваши вещи. – наконец, сказал комендант что-то осмысленное для Гилберта. – Плащ – одна штука, рубашка – одна штука, брюки – одна штука, трусы – одна штука и один ботинок без пары..
Гилберт пожал плечами.
- Только один. – повторил комендант, глядя на него через лист бумаги.
Но Гилберту уже было все равно. Он еле сдерживал себя.
- Сейчас выпишу квитанцию.
Медленно комендант разложил перед собой лист и принялся писать: «Плащ – одна штука…» И вдруг опять застыл, уставившись на радио. Если в этот момент Гилберт не зашелся бы в кашле, то он так и сидел бы с видом блаженного, думая о чем-то своем. Комендант дернулся и продолжил письмо.
- Как вы странно себя ведете. – сказал сердито комендант. – Первый раз вижу человека, который кашляет во время Песни.

Гилберт действительно чувствовал себя странно. До своей болезни он был другим. Он любил одиночество и не любил никому ничего доказывать. И еще он любил ночь. Очень часто он выбирался на улицу в запретные часы, чтобы посидеть на скамье в единственном корвейском парке и понаблюдать за движением тяжелых туч над головой. Его словно кто-то тянул туда. Ночь приносила ему покой и возбуждала одновременно. Он не боялся людей, но ему казалось, что он кого-то постоянно ждет. Кого-то, приходящего из темноты.
Гилберт не верил Каламбе. Смутно, где-то глубоко в душе, он понимал, что сказочного будущего у человека нет и иногда мрачные каламбийские пророчества даже вызывали у него дрожь. Но он не мог себя заставить принять Каламбу, как принимали его вокруг. Ему даже казалось, что он не любит Каламбу с его странностями и в жизни, и в речах. Правда, Гилберт никогда не хотел копаться в этих чувствах – это было небезопасно. Он мог потерять бдительность и неосторожно высказать кому-нибудь что-нибудь совсем не подходящее: Корвей этого бы ему не простил.
В то время Гилберт больше всего любил покой.
За время лечения память его частично восстановилась. Достаточно, чтобы отвести от себя назойливое внимание Яника Оно и доказать ему свое здоровье. Но недостаточно для самого Гилберта. Все события своего прошлого представлялись теперь ему, как кадры в кино. Словно он наблюдал чужую жизнь со стороны. Это был одновременно он и не он. Он без чего-то или с чем-то новым – он не мог точно даже определить для себя потерял ли он что, о чем следовало жалеть, или приобрел что-то крайне важное для себя. Прошлое его стало каким-то пресным и искусственным, только половиной его самого. Но и настоящее уже не выстраивалось. Одну свою половину он знал, но что это за вторая его часть? Да и бывает ли такое? – Уже столько раз он ловил себя на том, что он не так, как раньше реагирует на одни и те же события. В нем стали просыпаться чувства, которых раньше не было и в помине – в обычных вещах, которые бы он до своей болезни и не заметил, он стал видеть совсем другой смысл. В нем пробудился дух противоречия и какая-то внутренняя сила, заставляющая его не бояться принимать свою мятежность. Как вот теперь, когда, казалось, у всех пробудилась вера и самые светлые чувства, он видел в этом только беспросветную глупость.
- Я просто и сейчас болен. – сказал себе Гилберт. – Но никому не хочу об этом говорить. Я потерял себя.

Каламба, гл. 17, Песнь 1
Как во тьме
в глубине
не бросаю тебя,
я всегда с тобой.

Не теряю твой взгляд
среди тысяч пустых
человеческих глаз.

И твои шаги
среди тысяч ног
лишь считаю я.

Только я один
в этом мире снов
для тебя родня.

Только я один
среди тысяч врагов
твой единственный друг.

- Тебе не нравятся Песни? – не унялся комендант, ставя жирную точку в конце квитанции так резко, что бумага порвалась.
- Если бы они не мешали моей выписке, - с тоской подумал в ответ Гилберт, - Я бы ничего против них не имел.
У Гилберта уже не было времени ждать. Два дня назад Яник Оно выписал ему больничный лист, поставив новый диагноз – здоров. А это значило, что с того момента вышеуказанный Корвей Гилберт Матич должен был в течение дня, максимум двух, собрать все свои необходимые документы и покинуть помещение больницы. Еще вчера, во время ужина в столовой, ему намекнули на то, чтобы он больше не расчитывал на казенную пищу. А пришедшая сегодня с утра пораньше санитарка сообщила ему, что его палата уже предназначена другому больному. Гилберт надел тапочки, закутался в халат и вышел в коридор, став с того момента несуществующей единицей для всего больничного персонала.
- Сдайте халат и тапочки до вечера, - крикнула ему вслед санитарка. И их действительно надо было сдать – они были пронумерованы, занесены в компьютер и должны были поступить на склад в строго отведенное время.
Из-за того, что все так неожиданно занялись спасением своих душ, Гилберт за два дня не смог оформить документы и находился в крайне невыгодном для себя положении, ведь кроме казенной одежды на нем не было ничего, пока вдруг не столкнулся с комендантом у входа в больницу. На счастье Гилберта, комендант шел не на выступление Мейса, а к себе.

- Так ты что, - комендант уже в упор смотрел на Гилберта, - неужели ничего не чувствуешь?
К такому прямому вопросу осторожный Гилберт готов не был и поэтому вдруг, неожиданно для себя, ответил, как есть:
- Нет.

Каламба, гл. 55, Песнь 7
Я – бог. И я обращаюсь к тебе, чтобы дать тебе мою силу и мою славу и назвать тебя моею жизнью.

Только ради тебя открываю я уста мои, потому что вижу я, что стоишь ты на пустоте и в душе твоей пустота и вокруг тебя – пустота.

Вот заполню собой пустоту твою и встану перед тобой и поведу тебя.

И сниму с тебя ношу твою, потому что непосильна для тебя ноша твоя, и не мною возложена она на плечи твои.

И сведу тебя с пути твоего, потому что изъязвлены ноги твои камнями, лежащими на пути твоем, и не я положил их под ноги твои.

Братья твои возложили на тебя ношу твою, и братья твои накидали камней на путь твой.

Я – бог. Но глаза твои не видят меня, и уши твои не слышат меня, и сердце твое отвращено от меня.

И не видишь ты слез моих, не слышишь ты воплей моих и не чувствуешь ты боли моей.

Кого видят глаза твои? – Братьев твоих.
Кого слышат уши твои? – Братьев твоих.
К кому обращено сердце твое? – К братьям твоим.

За непосильную ношу и камни на пути твоем купили братья твои у тебя любовь твою.

Мои же глаза – твои глаза,
и мои уши – твои уши,
и мое сердце – твое сердце.

Не увидишь ты – ослепну и я,
не услышишь ты – оглохну и я,
остановишь сердце твое – умру и я.

И нет меня без жизни твоей.

Вот приношу к ногам твоим все богатства мои, и устилаю путь твой одеждами моими, и посылаю ангелов моих усладить слух твой и глаза твои.

За любовь твою приношу тебе богатства мои и устилаю пред тобою одежды мои и посылаю к тебе ангелов моих.

Я – бог. И я отверзаю уста мои, чтобы выкупить жизнь твою у братьев твоих.

И плачу золотом за золото, серебром - за серебро, медью – за медь.

И вложившему за жизнь твою отмеряю сверх счета по полной горсти.

Я – бог. И я отверзаю уста мои, чтобы выкупить у тебя жизнь твою.

И плачу болью за боль твою, слезами – за слезы твои и смертью – за смерть твою.

И за рождение твое отмеряю сверх счета по полной горсти.

Я – бог. И я отверзаю уста мои, чтобы принести жертву великую во имя силы твоей и во имя славы твоей и во имя жизни твоей.

И не будет силы,
кроме силы твоей.
И не будет славы,
кроме славы твоей.
И не будет жизни,
кроме жизни твоей.

Тогда смягчится сердце твое, и откроются глаза твои, и вернется слух твой.

Тогда сосчитаешь ты плату мою и закроешь счета мои.

И тень моя отпустит тебя, потому что откупит у тебя твою любовь.

.

Комендант тоже не ожидал такого ответа. Он вздрогнул, замолк и от удивления перестал сердиться. На минуту воцарилось молчание. Комендант думал.
- Значит у тебя пустое сердце. – сказал он Гилберту. – И душа у тебя – пустая. Я думаю, черная у тебя душа, если ты не очищаешься от таких слов! Наверное, тебя гложет какое-нибудь страшное преступление…
Гилберт опять растерялся, не зная что и ответить.
- Тебе надо очиститься. – сказал комендант. Он все еще держал в руках квитанцию. Гилберт протянул было за ней руку, но комендант опередил его движение.
- Почему ты не слушаешь меня? Я же дело говорю. Душа – это важнее всех этих бумажек и даже важнее тебя самого… Ты должен напрячься и взять на себя часть ноши! Да что с тобой!?
Гилберт, сам не зная почему, еще раз захотел попытаться выхватить у коменданта свою квитанцию и удрать. Он не мог понять, что с ним происходит, когда этот грузный старый мужчина начинал учить его жизни. В нем все внутри начинало зудеть и ходить ходуном от раздражения: вместо того, чтобы сделать свое дело и оставить его, Гилберта, в покое этот придурок занялся спасением его души. А он, Гилберт, с утра еще ничего не ел! Не говоря о том, что замерз в своем больничном халате, неприкаянно разгуливая по коридорам в ожидании самого коменданта. Ну не хотел Гилберт спасать свою душу, слушая Песни Каламбы, но ему-то что за дело?
И тут комендант рассердился. Он прямо вспыхнул от возмущения.
- Для тебя мирское важнее души! Ты не просто не слышишь меня! Ты специально не хочешь меня слушать! Ты прямо злостный… Когда другие вокруг дают возможность тебе увидеть свет, ты думаешь только о том, чтобы жрать, спать, пить!.. Какая-то ничего не значущая дрянная бумажка заслоняет тебе саму жизнь. Спасение! Для тебя не существует спасение! Ты весь переполнен скверной… Ты настолько переполнен скверной, что я просто не могу тебя вот так оставить. А вот это ты видел?
И комендант стал рвать квитанцию на части перед остолбеневшим Гилбертом.
- Да ведь… - попытался оправдаться Гилберт, но комендант его прервал.
- Ты вообще ничего не понимаешь! Ты даже не видишь, как ты падаешь. Ты сейчас летишь прямо в ад. Да перед тобой что хочешь сделай – убей кого-нибудь… женщину, младенца – ты все равно будешь думать об этой бумажке!.. Перед тобой можно рушить мир – и ты все равно будешь видеть не конец света, а эту чертову квитанцию!
Возмущение коменданта росло, а Гилберт даже не мог скрыть своего явного огорчения при виде того, как его одежда превращается на глазах в клочки.
- Уходи. – сказал комендант. – Я не в состоянии выносить такого грешника… Или я за себя не ручаюсь.
Он выпятил грудь и буквально вытолкал Гилберта.
- И больше здесь не появляйся! – пригрозил он. – Чтоб глаза мои тебя больше не видели!
И он с треском захлопнул дверь. Через несколько секунд Гилберта оглушил динамик радио прямо над ним. Голос Альбаргадины Мейса исполнял очередную Песнь Каламбы:

Каламба, гл. 54, Песнь 17
Аве, за черным пологом –
ночь затаилась,
остро
наточены зубы и когти.
Аве, за черным пологом
тени чернеют,
густо
окрашены мраком доски.
Аве, красною краской
выведен знак
и тускло
трепещут концы от ветра.
Аве, тонкою кистью
прочерчены линии
четко
они очертили границы.
Аве, за черным пологом -
холод разлился
мелом
испачканы его пальцы.
Аве, за черным пологом -
мертвое море
тихо
рисует песочные замки.
Миг – отодвинуть полог.
Миг – расплести все цепи,
Аве, твоей рукою.

Слова ничего не значат.

Гилберт был в отчаянии. Какое-то время он стоял у закрытой двери, пока приблизившиеся шаги коменданта не заставили его сорваться с места. И он побежал. Он бежал, сворачивал, спускался по каким-то лесенкам и снова бежал. Он пришел в себя в темном закутке, когда, еле успев спрятаться за выступ в стене, он чуть не столкнулся с выходящей из подсобной комнаты медсестры. Медсестра даже не потрудилась запахнуть свою дверь – проплыла мимо него, не заметив. Наверное, она тоже была под впечатлении Песен…
Гилберт немного подождал, но из ее комнаты не доносилось ни звука. В принципе, терять ему было и нечего и он сделал то, что в прошлом даже бы не подумал сделать: оглядываясь, подкрался и заглянул внутрь. Гилберт ничего не помышлял дурного – просто не мог противостоять шевельнувшемуся в нем новому желанию непременно войти в эту комнату.
В ней действительно никого не было! В ней не было и окон: полки до потолка с двух сторон и вход в какое-то другое помещение – массивный, в две металлические створки и с маленькими окошечками на уровне глаз. Гилберт сначала взглянул в окошечки – и ничего не увидел примечательного, кроме сплошных шкафов вдоль стен и нескольких столов в центре довольно объемистой залы, тускло освещенной несколькими дежурными лампочками. Затем он взглянул на полки и вдруг с холодком по спине понял куда он вошел. Это было Хранилище усопших – место последнего пребывания невыздоровевших больных.

Похоронами покойников в Корвее занималось государство. Смерть, как таинственный акт не соприкасающийся с обыденной жизнью, была для корвейцев событием религиозным, и потому в ней придерживались равенства. Так говорил и Каламба, равнодушный к человеческим отличиям и прямо помешанный на видении будущего человеческого Конца. Он и в жизни-то не придерживался никакой субординации, чем в свое время очень раздражал многих высокопоставленных начальников и людей, обладающих, в отличие от него, гораздо более многими жизненными благами. Многие и не скрывали своего мнения о том, что он просто элементарно завидует им, потому что сам не смог ничего добиться. Не хотел трудиться – ничего и не поимел… Только Каламба с ними не спорил, он как-то сразу разделил для себя мир на две части – ту, в которой он был, где-то там, далеко в облаках, и ту, в которой его, по сути, и не было. И просто вычеркнул ненужную из собственных интересов вместе со всеми ее проблемами и вопросами.
- Зачем думать о том, где тебя уже нет? – говорил тогда Каламба. - Не все ли равно, как и что происходит в черной комнате, если ты стоишь возле самого ее порога и тебя никто в ней не ждет? К чему тратить собственное время и нервы на убеждения ее обитателей, чтобы они подвинулись и отдали мне в ней мое собственное место, если оно в ней действительно есть? Неужели я должен кого-то спихивать со своего стула, кого-то убеждать подвинуться, кому-то доказывать свою собственность?.. Нет – и дело с концом… Да я лучше буду чихать на то, сколько сил, жертв и собственной крови тратит кто-то там в темных углах на то, чтобы выжить в этой сплошной и жестокой давке под названием жизнь. Думайте о ней сами. – говорил Каламба. – И идите в ней за своими вождями куда хотите. Пусть они вас и учат, как надо жить и что такое в жизни хорошо или плохо. А я буду думать о смерти. Потому что это моя стихия и ни один человек не захочет у меня ее даже оспорить! В смерти то и хорошо, что все равны – и хозяин в ней тот, кто ее не боится.
Каламба не боялся смерти. Он не жалел в ней ни себя, ни других. Ему нужны были только мертвые люди. Он и сам себе нужен был только мертвым.
- Вне жизни. – говорил Каламба. – Потому что не вижу для себя в ней смысла, кроме смысла подчиняться не мною данным правилам жизни.
И он стал в глазах людей Смертью. Никто, как он и говорил, не захотел оспорить у него его место. И потом для человека в чем-то даже было очень удобно такое разделение прав - каждый оставался при своем. Не было необходимости что-то где-то менять глобально, кого-то обижать, отнимая, кого-то выделять без видимой на то причины, о ком-то думать… Каламба был гением раздела и угодил всем, забрав в качестве платы у человека только одно право – право жить ради жизни. Правда, по большому счету, это право людям никогда и не было нужно. Поэтому они отдали его Каламбе без сожалений и особых раздумий. Пока жизнь была жива, такая потеря потерей не ощущалась…

Каламба, гл. 54, Песнь 18
Не сверкают денницы
за разлившимся морем.
Не чернеют за тиной
бездонные дыры.
Не кричат, улетая,
суетливые птицы.
Не падают листья
на изрезанный берег.

Что осталось за счастьем –
только дни угасанья.
Что осталось за жизнью –
нескончаемый вечер.
Что осталось от ночи –
лишь унылое тленье
и безлицые лица,
и безглазые взгляды.

Передали на время –
и остались навечно.

Что взамен обернулось?
Вот – холод безмолвья.
Вот – мрак ожиданья –
изобилье вечерни.

Что слова и значенье,
когда черные тени
за черным пологом?

Нет ни слов, ни значенья.

Позже, после Каламбы, Корвей, объединив в себе оставшиеся государства, в первых же изданных основных Правилах поставил самое главное равенство людей в строку Закона – в смерти все люди были равны. Поэтому они обязаны были последние дни своего пребывания в мире живых проводить ничем не отличаясь друг от друга. Человек не мог себе позволить резной дубовый гроб, оббитый мягким бархатом с золотой канвой по краям и ввинченными литыми ручками, не мог позволить себе воздушную шелковую подушку и легкий матрац на гагачьем пуху, не мог позволить себе элегантный костюм от главного законодателя корвейской моды Корвея Ле Гранье, как и не мог себе позволить простой мешок из грубой холстины с экономией на всем своем погребении.
Мертвецу полагался коричневый хлопчатобумажный костюм – мужчине – рубашка и брюки, женщине – такая же рубашка и юбка, и обоим – по паре серых тапочек на картонной подошве. Никаких украшений и никаких излишеств. Покойники должны были заранее привыкать к ожидающему их дальнейшему аскетизму. Корвей из государственных денег выделял каждому умершему его последний наряд, казенный неказистый гроб и казенную могилу на общем кладбище.

Гилберт стоял у Хранилища усопших в подсобной комнате, полки которой были до отказа забиты общеизвестными коричневыми костюмами и серыми тапочками. Сначала он испугался и захотел тут же уйти, но потом его вдруг осенило. Это же судьба! Эти полки, набитые одеждой – просто, если не идеальное, то вполне приемлимое решение его проблемы. Может можно сделать из нее на вид что-нибудь иное, чем наряд трупа?.
Он посмотрел изнанку первой попавшейся рубашки – с другой стороны она была какой-то пегой с проступающими там и сям редкими коричневыми пятнами. Больше уже Гилберт не раздумывал. Он выхватил из кучи два комплекта, сунул их за пазуху своего халата и затем пулей вылетел вон.

Пока коридор был пуст, он бежал во весь дух. Гилберт еще никогда ничего не крал. Хоть денег у него всегда было не достаточно, но он давно привык обходиться малым. В жизни он был, что называется, хроническим неудачником, не умел даже чего-нибудь хотеть достаточно сильно, чтобы это получить. В самый последний момент его начинали раздирать неуместные сомнения и совсем другие желания. Он часто бросал, не доделав, начатое и менял места работы чуть ли не каждые полгода. Если бы его не поддерживали обеспеченные родители, для которых он тоже был непонятен, но тем не менее их сын, Гилберту в жизни не удалось бы обрести свой отдельный дом и пищу на каждый день. И тем не менее он был по-своему честен и еще никогда ничего не крал. Сейчас же на него словно что-то нашло – словно та, другая, темная его половина опять всколыхнулась и заставила его украсть последнюю одежду бессловесных мертвецов. Ему было и стыдно самого себя, и одновременно глубоко наплевать на всех. И он боялся, что у него отберут его добычу.
Когда после очередного поворота он заметил вдалеке группу белых халатов, ему пришлось решать куда и зачем он должен идти, чтобы переодеться. Палата его была уже занята, в административной зале, где ютились такие же, как он запоздавшие бедолаги – ему тоже было не место. Значит оставалось только одно - туалетная комната, причем какая-нибудь заброшенная, на отшибе, чтобы никто не смог зайти следом и помешать. Гилберт знал одну такую и как раз до нее было недалеко.
Он вздохнул спокойнее только, когда закрыл за собой дверь кабинки и щелкнул замком. Гилберт присел на краешек унитаза. Руки у него дрожали, дыхание сбивалось и он никак не мог решить с чего ему начать. И тут он вспомнил про Песни: в туалетной комнате были тонкие стены и до него доносились отголоски одной из них в исполнении все того же Альбаргадины Мейса. Гилберт глубоко вздохнул и решить дослушать ее до конца, чтобы прийти в себя и начать действовать.

Каламба, гл. 3, Песнь 6
Как человек
я воспою
красоту.
Но
слишком много певцов
поет от души,
от пустоты –
я один.
Там,
где нет ничего
нарушает покой
тот,
кто живет мне во зло
возомнивши,
что может петь.
В час,
когда я приду,
постучавшись
в дверь изнутри,
ни один
из певцов
не уйдет
от моей красоты.
Как человек
я воспою
свою власть,
лишь
крепче ее
полная смерть
есть.

Песня, как ни странно, помогла.
Для начала Гилберт вывернул наизнанку обе рубашки. Довольно легко оторвал от них воротники и вытащил из прорезей завязки, которые выступали в них в роли пуговиц. Затем долго, зубами и ногтями, соскребывал проступающий рисунок двух параллельных линий – символа Первого и Последнего Посещений. Краска была дешевой и некачественной и потому легко счищалась. Закончив с рисунками, Гилберт надел рубашки – одну на другую и подпоясался тонким ремешком из связанных друг с дружкой завязок.
Брюки Гилберт только вывернул, а штанины специфического покроя перевязал внизу. И сразу почувствовал себя лучше.
- Надеюсь, не замерзну уж совсем… - ночевать Гилберт здесь уже не хотел.
С тапочками он провозился – они не лезли один в один и были подозрительно хлипкими. Гилберту пришлось оторвать от одной пары подошвы и довольствоваться только ими, засунув внутрь целой пары. На всякий случай он тесемками от своих штанов, которые использовались в них вместо ремня, привязал каждый тапок к ступне, чтобы придержать подошву – тесемок как раз хватило, чтобы обвязать каждую ногу дважды. Верх тапочек и воротники, из-за неимения карманов, ему пришлось растрепать на мелкие клочки и смыть в унитаз. Таким образом следы его преступления были уничтожены и никто не смог бы догадаться, что здесь происходило.
Только после этого Гилберт покинул кабинку. Он поглядел на себя в зеркало, висящее между раковиной и двумя писсуарами, и остался доволен: в зеркале отразилась унылая фигура в бесформенном одеянии какого-то дремучего сельского жителя. А такие в Корвее появлялись достаточно часто. По крайней мере, если особо не приглядываться…
Гилберт подумал, что, может быть, никто не признает в этом его наряде казенный костюм мертвеца.

Каламба, гл. 3, Песнь 7
Там, где среди вещей,
стоящих мало и много
звонкой монеты,
их обладатель,
как вещь,
лишь один
оценен в убыток.
Портящий вещи,
не могущий
деньги
не тратить,
от рожденья до смерти
у ближнего
их отнимает.
Каждый
там, видимо, знает,
что создан
каждый,
чтоб деньги пожили
вместо него
человеческой жизнью.

Там верят в силу прощенья,
а перед силой
валятся в грязь,
не скрывая
страстной надежды,
что сила
червива и любит
себе подобных
червей.
Безрассудно
свобода паденья
зовется там только
свободой,
и рты производят
привычно –
озвученный ветер.

Там обладатель вещей
затянут, как в омут,
в судьбу
общей толпы,
рвущей друг друга когтями
и лезущей
в мысли друг другу.
Именно там,
когда,
уходящий от всех
человек
свой трон
подарит теням,
я все двери
открою на стук
того,
кто хочет
войти.

Теперь Гилберт готов был послать к черту коменданта с его квитанциями и довольствоваться одним администратором. Он твердо решил, что дождется его во что бы то ни стало и ни за что не скажет ему ни слова против Альбаргадины Мейса и его исполнения каламбийских Песен: если без одежды он еще оставался гражданином Корвея со всеми его правами и обязанностями и путь до дома был исключительно на его совести (хоть его и могли задержать за хулиганство, если бы он натолкнулся на патруль), то без документов он становился никем. Он не смог бы попасть даже в собственный дом, опечатанный за время его вынужденного присутствия в казенном заведении больницы.
- Ну должно же мне повезти… - думал Гилберт, приободренный своей удачей. – Сколько же можно здесь мне болтаться…

Каламба, гл. 34, Песнь 8
Нескончаемые эти дни
ждут свою последнюю ночь,
что мерцает далеко вдали,
похожая на черную звезду.

И спешат, не спеша, часы
отсчитать свой последний час
и застыть в тишине безвременья,
захлебнувшись ее волной.

И минуты, обгоняя друг друга,
бегут к далекому финишу,
падая и теряясь по дороге
в серых облаках пыли.
Бегут, слепые, как кроты,
к своей последней секунде.

- Но как ты сумел удержаться
среди этой сумашедшей суеты?

- Я давно ничего не хочу.

Гилберт несколько часов уже стоял у двери администратора – практически до конца его рабочего времени. И его надежды ночевать сегодня дома, а не в административной зале, сидя на стуле, таяли с каждым часом. Тем более что все-таки он немного побаивался за свой костюм: одно дело мельком пройти мимо, а другое – целыми часами находиться на глазах дежурного. Он уже не знал отчаиваться ли ему или махнуть на все рукой.
- Что происходит в городе? – думал Гилберт, наблюдая, как проходят мимо него одинокие врачи и медсестры в полной прострации. – Что происходит здесь, в больнице? Похоже, никто уже не боится Правил, никто не следит за временем… Нет ни дежурных, ни полицейских. Может, это и впрямь настал конец света? Вместе с полным хаосом…
Еще недавно все было привычно упорядоченно. Гилберту, что говорить, не нравился этот порядок, но он как-то приноровился к нему. И жизнь шла себе и шла, и если в ней что-то и менялось, то только не люди. А теперь изменились люди.
Какие-то странные новые чувства рождались в душе у Гилберта, наполняя ее беспричинной тоской и печалью. Ему казалось, что он стал лишним среди людей. Да, он и раньше часто чувствовал себя одиноким, но у него было свое место. Пусть оно было по человеческим меркам совсем никудышнее, но, стоя где-то на задворках общества, он всегда видел вокруг себя людей и не представлял свою жизнь без них. Вчера он был одиноким, но не одним. А сегодня, сейчас, он почувствовал, что у него нет и места. Он еще видел людей, он был среди них, он слышал их разговоры, но они вдруг перестали видеть его. Гилберт не мог отделаться от ощущения, что он внезапно куда-то исчез, оставив вместо себя тень, которая вот сейчас стоит у какой-то двери и ждет зачем-то какого-то администратора… Тень, которую все видят так, как кому захочется.
- Я просто болен. – подумал Гилберт.
И вдруг эта мысль его разозлила.
- Не хочу здесь ночевать. – сказал он себе. – И не останусь.
Это было, по-вчерашним меркам, очень рискованно, но Гилберту стало плевать. Оставшиеся пять минут до шести часов он лихорадочно обдумывал план бегства из больницы, минуя проходую, где его могли бы задержать. К тому же ему надо было к утру в нее вернуться – за документами. Гилберт должен был уйти, оставив себе на завтра лазейку. И он нашел такой выход. Окно его туалетной комнаты – оно выходило в темный закуток и в нем можно было сломать шпингалет. И, что самое главное, туда редко кто заходил.
Часы пробили шесть. Все. Дальше ждать было бесполезно.

Холодный воздух сразу обжег Гилберта – в лицо полетели первые ледяные крупинки. Осень. Он тут же замерз в своем легком костюме и пожалел, что украл только два комплекта. Но было уже слишком поздно. Гилберт осторожно погарцевал на месте, поглядев на свои хлипкие тапочки, затем плюнул на все и побежал легкой трусцой к воротам.

Каламба, гл. 1, Песнь 1
Опять стихи:
туманные понятья,
в которых можно спрятать
от других
любую тайну.
И тогда никто
за красотой
изысканных метафор
не разглядит
заложенного
смысла.

* * *

После разговора с Альбаргадиной Мейсом обновленный Главный Смотритель срочно созвал внеочередной Совет. В принципе, он имел на это право только при крайне чрезвычайных обстоятельствах – не такое уж высокое место занимал он в иерархии корвейского общества, но сейчас у него появилось чувство полнейшей чрезвычайности происходящего. Революция! Война! Катастрофа! – ОН ПРИШЕЛ!
Никогда Медисор Вейт Кирчи не позволял себе так нервно и, в то же время, уверенно выступать перед собравшимися. Он не опускал своего взгляда, убеждая всех и каждого, он глядел в лицо самому Первому Советнику! – И не отводил глаз. Он говорил, что время пришло. И что человек, который сидит сейчас у него в комнате – это сам Каламба… Обычно в Корвее не упоминали имя Каламбы так открыто, но Вейт Кирчи вдруг испугался, что его не поймут, если он не скажет это имя вслух. И поэтому он сказал:
- Я говорил с Каламбой! И он сейчас – у меня в доме.
Это прозвучало, как гром среди ясного неба. И тем не менее…

Любое государство тем и хорошо, что в нем все упорядоченно. Выстроены свои лестницы, обустроены свои места, указаны свои пути, по которым можно идти, чтобы чего-нибудь добиться или не добиться ничего. «Механизм работает, - говорил Каламба. – Нарушь хоть что-нибудь – и все рухнет». Зная это, собравшиеся на Совете были очень осторожны в своих выводах. Они не могли допустить, чтобы их налаженный механизм разрушался впустую – только от того, что какому-то смотрителю, пусть даже и главному, что-то от кого-то и зачем-то открылось в душе. Но и проходить мимо такого явления было опрометчиво…
- Душа есть у каждого. – решил, наконец, Совет. – И если она открылась у Главного Смотрителя (не смотря на то, что Каламба не любил чиновников), значит может открыться и у Советника. Хоть у какого-нибудь…
И они решили устроить Мейсу генеральное прослушивание, чтобы проверить его и на своих душах. Устроить тайно, чтобы он их не видел. Мало ли что…

А Каламба действительно не верил человеческим вождям. И объяснял это тем, что их сердца настолько заняты житейскими проблемами, что до них практически не достучаться.
- Им есть, что терять, - говорил Каламба, - и поэтому, чтобы убедить их в чем-то, мне надо потратить в десять раз больше слов, чем на тех, кто в этой жизни не имеет ничего.
Правда, он тут же добавлял, портя настроение всем:
- А те, кто не имеют ничего, хотят получить то, что имеют те, кто имеет все, если не в жизни, так хотя бы где-нибудь вне ее. И чтобы мне убедить тех, кто не имеет ничего в чем-то, мне надо солгать им по их мечтам. А значит, - говорил Каламба, - потратить на них в десять раз больше чувств, чем на тех, кому лгать не надо. Потому что для меня не существует лжи во спасение.
Короче говоря, - подводил итог Каламба, - мне не надо никого убеждать ни в чем. Все равно – это все равно, что вещать в пустоте.

Каламба, гл. 7, Песнь 3
И не услышит меня тонущий,
зовущий на помощь,
которого нужно спасать.

Вот не думает он о топи своей,
в которую залез по глупости своей,
и не предупреждает идущего
на помощь ему.
А ценит только жизнь свою
и сам становится для себя
верой своей.

Вот умру я,
протянувши руку ему,
и примет, как должное,
он смерть мою.

И сделает меня в памяти своей
слугой своим,
и перевернет все
дела мои,
и поставит меня
и жизнь мою
ниже себя.

И стану я в глазах его –
посмешищем,
и в речах своих –
пугалом,
потому что не скажу я того,
что он припишет мне.

Альбаргадина Мейс находился на перепутье. Он и боялся неведомо откуда взявшегося в нем огня, рождающего в нем слова, которые он, по идее, и не знал, и восхищался им. Вот уже несколько раз беседовал он с тем милым человеком – Вейтом Кирчи, и каждый раз их беседы заканчивались декламацией каламбийских Песен. И каждый раз Альбаргадину поглощала вздымающаяся из глубины его души волна, как только речь заходила о них. Он не мог сказать нет. Он даже не хотел говорить нет! Он словно ждал этой просьбы – почитать Песни, словно для этого он только и говорил с Вейтом Кирчи.
Одно смущало Альбаргадину – всегда, когда он читал Песни, в самый разгар чтения, он начинал чувствовать какую-то важную мысль, которую ему надо было непременно сказать своему слушателю Он не мог вспомнить – какую. Да и была ли это одна мысль или же каждая Песнь вызывала в нем что-то свое – он тоже не мог вспомнить. Дело в том, что он ни разу еще не остановился вовремя. Альбаргадина даже попытался как-то почитать какую-нибудь Песнь для себя, но тут же сбился. И даже ничего не вспомнил – ни строчки: огонь загорался в нем только для других. И важная мысль, видимо, была тоже не для него.

Альбаргадина не был слепым. Он, конечно, заметил какое впечатление производит его декламация на Медисора Вейта Кирчи. И это было удивительно! Он нес человеку радость – и человек верил в него! Альбаргадина мог помочь, Альбаргадина был нужен! Это было так внове для ничем не примечательного и никого не нужного Мейса, что его забывчивость не казалось ему такой уж ужасной. И тем не менее… Когда он сидел в одиночестве, как сейчас, в его голове вставал вопрос:
- Песни ради мысли или Песни ради Песен?..
И он не мог ответить себе.

Каламба, гл. 14, Песнь 6
Ищу среди тысяч холодных глаз
твой взгляд,
и твое лицо среди тысяч размытых
дождем лиц.
Твой колодец ищу среди тысяч криниц
и в нем вместо воды –
яд.

Кто идет за тобой
по твоим камням,
по твоей золе
и в твоем дыму?

Угощаешь всех,
наливаешь сам
и не дашь пройти
никому.

Сегодня Альбаргадина Мейс впервые должен был выступить на публике. Это его уговорил Главный Смотритель.
- Пора начинать. - сказал он Альбаргадине. – Время никогда не ждет.
Публика, как предупредил Вейт Кирчи, будет самой простой – всего несколько человек: охранники, сторож, пару мелких военных… Мейс должен привыкать к тому, что его будут слушать массы.
- И не бояться ничего. – добавил Смотритель, без конца удивляясь непонятной для него робости Мейса: иметь такой дар – и жаться по углам? – Нет, совершенно непонятно. Мейс был не просто робким – он был настоящий трус.

Медисор Вейт Кирчи привел Албаргадину в маленькую, узкую, как коридор, комнатушку, в которой на кривобоких стульях их уже ждали слушатели: несколько зеленых форм, черная форма, две серых формы – ничего особенного. Да и лица тоже ничем не примечательные. Простые и скучные. И тем не менее у Альбаргадины подламывались колени и все тело сотрясало мелкой дрожью, пока Вейт Кирчи вел, а, вернее, толкал его впереди себя к трибуне в конце комнаты. Альбаргадина никогда не выступал публично. И к тому же он страшно боялся, что не сможет произнести ни слова.
Но стоило ему подняться на невысокий выступ-сцену и повернуться…
Что стало с Альбаргадиной Мейсом? – Это уже был не он.

Каламба, гл. 54, Песнь 19
Расползаются клочья тумана
над разбитым стеклом.
Безбрежно
разливается море пепла,
гася последние искры.
Нет давно уже
блеска стали –
потускнело
его отраженье.
И скрываются черные камни
за его глухими шагами.

Над осколками –
грязной завесой
замелькали чужие тени,
и холодные руки прочно
привязали на шеи глыбы.

Что услышишь за шумом моря?
Что увидишь за черным лесом?
Не его ли одно движенье…

А слова ничего не значат.

За большим окном-зеркалом на одной из стен комнаты столпился почти весь свет корвейского общества – советники всех рангов, большие и малые смотрители, военные, увешанные до самых ушей пистолетами – знаком высшей власти в Корвее. Никто из них не сидел, хотя заботливые дежурные приготовили для каждого по стулу. Все, раскрыв рты и прильнув к окну, во все глаза смотрели на раскачивающегося на маленькой сцене Мейса. Такого(!) не ожидал никто. Чтобы этот маленький невзрачный человечишко… Да нет, что там, человек. Человечище(!) – смог пробудить в их душах такие сильные чувства
Его голос проникал прямо в сердце. И умудренные советники, смотрители и военные раскачивались вместе с Альбаргадиной в такт его слов. Каждый из них словно сбросил с плеч десятки лет, словно опять вернулся в детство к далеким-далеким своим мечтам о жизни. Никто из них уже и не вспоминал эти мечты, никто из них давно не позволял себе так расслабляться. Неулыбчивые и озабоченные, они тащили на себе груз забот о покое в Корвее, но сами покоя не ведали. Это были очень усталые мужи – «ходячие мертвецы», как за глаза называли их корвейцы где-нибудь в темных углах и в полном одиночестве. И, казалось, никто и ничто не способно было их оживить.
Но вот появился ОН – человек – и холодные сердца ожили, забились в такт бессмертным Песням. Новая кровь потекла по их жилам – неведомо горячая, волнующая…
Альбаргадина Мейс за стеной умолк. Было видно, как не сразу, в страшном возбуждении подскочили его слушатели – кто-то держался за сердце, у кого-то текли слезы… Это был триумф Альбаргадины Мейса – такого робкого и запуганного, когда он молчал. Это была его полная победа!

Когда слушатели немного пришли в себя, Главный Смотритель осторожно и крепко взял Альбаргадину за локоть и повел обратно. Он как будто боялся, что Мейс вдруг вырвется от него и куда-нибудь улетит. Его драгоценному пленнику уже выделили свои аппартаменты в славном корвейском Замке Закона, где жили почти все представители власти Корвея. И к нему была приставлена всего одна пара дежурных (корвейский минимум) – по просьбе самого Мейса, боявшегося незнакомых людей, как огня. И вот теперь, из самой непонятной, он стал самой великой единицей этого Замка.
Оставшиеся советники, смотрители и военные в восторженном молчании проводили его глазами до самой двери. До самого последнего момента, когда дверь за ним закроется. И только тогда, как один, закричали, нарушая все свои незыблемые Правила, каждый – свою мысль. Что там началось! – Ужас.

Каламба, гл. 5, Песнь 13
Глаза закрыты неплотно
и взгляд застывший и мертвый
следит за тобой непрестанно.
Бледные узкие губы
застыли в улыбке холодной,
беспечно сцеплены пальцы
и перстень сверкает алмазный.
Откуда-то сбоку, похоже,
из окна, не прикрытого шторой,
пробивается тусклый свет –
блеклый луч заходящего солнца.
И повсюду мертвый покой
и могильная затхлая сырость.

*

У Альбаргадины Мейса же были свои проблемы. Сейчас он сидел один в комнате и думал.
Да, он, наконец, решился. Решился на великое для себя дело. Сейчас вот, когда откроется дверь и придет тот самый дежурный – длинный и толстый, который с таким нескрываемым обожанием смотрит на Альбаргадину. И вот тогда Мейс попросит его ему помочь. Прослушать его Песнь, которую он прервет. И дежурный этого знать не будет.
Альбаргадина не знал, что выйдет из его затеи и ему было очень страшно. Но он решился – и он не отступит.

Слегка скрипнула дверь. Мейс вздрогнул и обернулся. Дверь распахнулась совсем.
Вот появился столик на колесиках. Он неслышно покатился по ковру.
Затем появился Корвей Салтон Мутичи, продолжая везти столик. Корвей Салтон Мутичи застенчиво-радостно улыбнулся Мейсу, как бы здороваясь с ним. Уже седьмой раз на дню. Столько раз он заходил сегодня к Великому.
Салтон Мутичи закрыл за собой дверь и повез столик к Альбаргадине – он принес ему обед.

.
- Индейка. – сказал Салтон Мутичи, потому что ему очень хотелось сказать что-нибудь Мейсу.
Мейс, которому трудно было начать разговор, тут же схватился за этот шанс. Мейс дернулся:
- Я очень люблю индейку. – сказал он, с непонятной для Салтона значимостью выделяя каждое слово. – А вы?
Не ожидавший ответа толстый дежурный так и замер:
- О… М-м-м… Да. Очень.
Он просто не мог сказать иначе.
Мейс еще больше обрадовался.
- Садитесь! – засуетился он, боясь, что этот толстяк откажется и уйдет.
- Садитесь! – подвинулся он.
Он оторвал кусок индейки, кажется, ножку, и стал совать ее в руки Салтона.
- Да я… О! М-м-м… - начал было дежурный, но потом все-таки взял ножку у Альбаргадины и сел рядом.
- Да вы ешьте, ешьте… - сказал Мейс, не зная, как ввернуть в начавшийся разговор то, что ему было нужно. Он отломил кусок индейки и себе и впился в нее зубами.
Какое-то время они так и сидели, держа в руках по ножке и механически пережевывая жареное мясо. Мейсу казалось, что он жует резину. Он лихорадочно думал, как ему продолжить…
Его спас Салтон Мутичи. Дежурному было страшно неловко: он, такой ничего не значущий дежурный, уселся рядом с Великим и ест его обед. Почему он не отказался?.. Как он посмел?..
Он перестал даже жевать и чуть не подавился, проглатывая кусок во рту.
- О… М-м-м… - сказал Салтон Мутичи. – Э-э-э…
- Да? – тут же повернулся к нему Мейс. – Да! Да!
Великий обратился к нему! – и Салтону просто надо было на это что-то произнести. И он сказал о том, о чем говорили в Замке все – от верха до низа. Ему больше ничего не пришло в голову.
- Песни. – вымолвил Салтон Мутичи. – Песни… М-м-м… Вам… наверно…
Наверно, дежурный хотел сказать что-то совсем не то, что ждал Альбаргадина. Это было уж слишком – просить Великого читать для него. Но как только Салтон произнес это волшебное для Мейса слово, как Мейс вспыхнул. Загорелся, словно его внутри кто-то включил.
- Я прочту вам. – сказал Альбаргадина, поднимаясь.
Салтон так и замер, глядя на него. И Мейс заговорил.

«…И дам я первое знамение, - звучал его голос в комнате, - окутает солнце облако и закроет лучи его. И падет сумрак, и будет вечер, но не будет утра. Ибо оставлен человеку только вечер его…»

У Салтона Мутичи закружилась голова и слезы сдавили горло. Он перестал дышать и так и сидел, с ножкой индейки в руке, забыв обо всем на свете.

«…И будет второе знамение, - не останавливался Альбаргадина Мейс, - звук трубы его. И будет звук сей не похож ни на один из имеющихся звуков земных. И не небо произведет его, а глубины земные. И расколется надвое остров, и раскроет недра, и пахнет оттуда снегом. И оледенеет остров и море его.

И будет третье знамение: нашлю с песком и ветром гадов, каких не видели еще люди, ибо будут эти гады – создания вечера. И будут хозяевами они, пока не сменит их ночь. И уйдут люди из домов своих, и будут жить в пещерах, как звери. И рыть землянки, и разводить костры вкруг ночлега своего. И города их станут пусты: разрушение и смерть будут царить в них…»

И вот забрежжило в душе Мейса какое-то новое чувство. Еще еле-еле, совсем непонятно, но уже появилось. Альбаргадина повысил голос.

«…И будет третье знамение, - чуть ли не кричал он, - и отвернется от людей бог их! И возьмет у них образ свой и подобие свое. И вместе с богом отвернется от людей весь мир сей – и не будет пристанища человеку нигде – ни на земле, ни под землей, ни на небе. И когда…»

Мейс замолк.
Салтон Мутичи глядел на него, не отрываясь.
- Я не Каламба. – сказал Альбаргадина Мейс дежурному.

Каламба, гл. 72, Песнь 1
Я – свет.
Но чтобы видеть меня
нужно быть светом.
Ибо тень моя –
темнее тьмы.
Как покрывало
стелется сзади
тень моя.
И кто не видит свет мой –
тот видит тень мою.
И кто видит тень мою –
не видит света моего.
И не может никто
видеть сразу и свет мой,
и тень мою.

Я – свет.
И прихожу не стучась,
и стучусь, не предупредив.
Но беру чужие слова
и чужой стук –
и предваряю ими
приход свой.
Вот не говорю я никому от себя
ни слова одного.
И не укажу никому от себя
ни похвалы, ни ошибки его.
Но не скрою ни от кого
ни путь свой,
ни слово свое…

- Я верю вам. – сказал Салтон Мутичи Мейсу. И взгляд его не погас, как боялся Мейс: и он не разочаровался в нем, и он не отернулся от него!
С Альбаргадины словно свалился камень. Он почувствовал, что может рассказать этому толстому и длинному мужчине все, что было у него на душе. Высказать о своих сомнениях и о своих мыслях, не боясь, что он прервет его.
Он видел - Салтон Мутичи верил Мейсу. Он верил в Мейса. Он был всецело на его стороне.
И тогда Альбаргадина Мейс сказал:
- Всякий раз, когда я читаю Песни, в моей душе появляется какая-то мысль. – так он начал. – И она живет, как сама по себе… И я чувствую, что я должен сказать ее. Я должен прервать Песнь и сказать ее, - повторил он. – И если я не делаю этого – я забываю, о чем хотел сказать… Сегодня я первый раз Песнь прервал!..
Альбаргадина Мейс перевел дух: мир не рухнул от его слов. Салтон Мутичи, как сидел, преданно глядя в глаза Альбаргадине, так и остался сидеть. Только опустил ножку индейки назад в тарелку – сейчас было не до еды.
И Мейс совсем перестал нервничать. Он обрел второе дыхание. Он сосредоточился и, как никогда связно, поведал внимательно слушающему Салтону все как есть: как было и как стало.
- Может быть этот дар и дан мне ради этих мыслей? – спросил он после своего долгого рассказа.
- Да. – ответил только Салтон Мутичи. Он даже перестал мычать и окать, так он верил в Мейса.
- Да. Вам надо говорить и прерываться, говорить – и прерываться!..
- Это рок. – сказал Мейс Салтону.
- Это знак. – сказал Салтон Мейсу.
- Вот только… - Альбаргадину вдруг опять передернуло. – Вот только вдруг я не смогу прерваться?.. Вдруг я испугаюсь?.. Вдруг мне не хватит духа!? Ведь это так страшно…
И даже этому дежурный поверил сразу. Что это очень страшно – прервать Песнь, когда все вокруг жаждут ее слов, как воды в иссушенной зноем пустыне.
- Может, если я буду рядом… и буду смотреть на вас… и буду верить вам… - неуверенно предложил он. Ну что он мог предложить, кроме себя?
И от этих слов, впервые, Мейс почувствовал, как снимается с него часть невыносимой ответственности за принятие решений, которые были выше его сил.
И теперь он благодарно и преданно взглянул Салтону Мутичи прямо в глаза.

Каламба, гл. 15, Песнь 3
Они могли видеть друг друга
на границе света и мрака –
два незнакомца,
две черных фигуры
без лиц.
Только тени сгустились сильнее
там,
где должны быть глаза.

Трепетали деревья, ветвями
кивая друг другу из тьмы,
и волна за волной
над землею
сгибалась трава.
И две черных фигуры
неподвижностью
были мертвы
среди этого трепета жизни.

Холод взглядов,
бездонная пропасть зрачков
отражает лишь мрак.
И покой черноты
заполняет собой
отражение взглядов.

Нет пути в никуда,
или ложь, или истина -
это
вечный закон.
Но здесь,
на границе света и тьмы,
так странно похожи
эти два порожденья
несовместимых миров.

Альбаргадина Мейс согласился, наконец, выйти на публику. Он даже рвался выступать перед людьми, на удивление Главного Смотрителя, для которого такое внезапное рвение было очень неожиданным. После дней, когда он часами убеждал Мейса в том, что это совсем не страшно, что ему, в конце концов, нечего бояться, что рядом всегда будет он и целая армия, способная защитить его от любого проявления недоброжелательности… Если уж он так не верит себе и людям. Каждое выступление Мейса ему приходилось выбивать с боем, выполнять массу его условий. И вдруг – на тебе… Без всяких условий, в любое время дня и ночи. Что за странный человек…
- Но с богами не спорят. – подумал Вейт Кирчи и молча принял такой поворот событий.
И Альбаргадина Мейс, благодаря его помощи и действиям, стал плавно спускаться сверху вниз – от общения с обитателями Замка Законов до простых корвейских граждан. И везде его ждал триумф: что там, люди сходили с ума. Медисор Вейт Кирчи с внутренней дрожью каждый раз убеждался, что для голоса Альбаргадины Мейса не существует преград. Кто бы ни был созван на его выступление – со всеми творилось чудо. Люди преображались и рыдали, их лица светлели, их глаза теряли тусклость. Словно потерянный рай бросал на них свой последний сияющий отблеск…
Медисор Вейт Кирчи который раз и сам ловил этот убегающий луч. И ему казалось, ему казалось…

- Что там тогда говорил ему Альбаргадина Мейс? – вспоминал Главный Смотритель. – Я – не Каламба.
Он тогда не стал спорить с ним по этому поводу. Но не поверил ему, что там говорить – не поверил. И теперь он понимал – это было искушение. Искушение его духа, искушение его веры. Кто же это, как ни Каламба? Кто, кроме него, смог бы так глубоко проникнуть в человеческие души? Кто смог бы разбудить жизнь в мертвецах, не верящих уже ни во что? А сколько холодных неживых глаз – он сам тому свидетель – обретали вдруг тепло и блеск… Сколько сердец наполнялись любовью через этот голос? А он сам? – Разве он не изменился? Разве таким он был еще полмесяца назад? Да он даже и не подозревал, что способен на такие чувства, которые он переживал раз за разом слушая его.
- Нет. – думал Медисор Вейт Кирчи. – Это Каламба. Последнее Пришествие. Последний Свет.
А что там ему казалось… - он уже и не помнил. Даже не хотел вспоминать, что там ему казалось, когда душа его вдруг разрывалась на части от этих Песен.

Каламба, гл. 4, Песнь 21
Сквозь окно – беззвездное небо
своим черным незримым оком
наблюдает за каждым шагом
и считает каждый вдох и выдох.

Все следы твои подбирает,
как бы явно ты не таился.
Мимолетный взгляд, о котором
никогда ничего не вспомнишь,
даже тот учтен и записан.

Не мечись же, твое безумье
не поймает рассвет за ночью,
не очистит пустую душу
от своей пустоты, и пыли
не смахнет с твоих глаз незрячих.

Как не старался Альбаргадина Мейс, но он все никак не мог решиться прервать хоть какое-нибудь свое публичное чтение. И всегда на это были причины.
- Сегодня я не смог. – говорил он Салтону Мутичи после выступления. – Сегодня это был сплошь самый последний сброд… нищие, бродяги, калеки… Мне сделали сцену в ночлежке! Там такая вонь, такая грязь… Вши, гнойные глаза, какие-то язвы. Никакого света, никакой надежды… Они же даже радоваться разучились. – говорил Мейс. – А тут я… Как они были счастливы, Салтон! И я не смог…
В другой раз это были женщины с детьми.
- Ну не смог… - жаловался Мейс. – Они так смотрели на меня, эти бедные матери… Они поставили своих детей впереди – и у меня у самого были слезы!.. Эти бедные крошки! Родиться в таком мире, где у них нет даже солнца над головой. Я только читал… - и они были счастливы вдвойне – эти бедные матери, глядя, как радуются их бедные дети…
В третий раз Мейс испугался скопища корвейских начальников, окруживших его плотной стеной, в четвертых – не захотел портить радость больным из больницы, в которой когда-то лечил их сам…
Салтон Мутичи с пониманием, но печально слушал Альбаргадину Мейса. Часто, как позволяла ему работа, он приходил на выступления Мейса и видел, как действительно сложно отнять у людей последнюю надежду. Пусть даже если она – обман. И он даже и не хотел, чтобы Мейс прерывался. Потому что знал, что их ждет. С того момента, как Альбаргадина прервал перед ним свою Песнь, слова Каламбы начали вызывать у него не радость, а мучительную тоску, боль и отчаяние…
Салтон Мутичи не хотел говорить этого боязливому и слишком впечатлительному Мейсу, он не хотел вмешиваться в его решения…
- Не зря же он не может… - думал бедный дежурный, изнывая от поглотившей его безысходности среди людей, буквально пьяневших от нахлынувших на них чувств, - А вдруг за всем этим ничего и нет, кроме пустоты?.. Так уж лучше потерять все хоть что-то имея, чем потерять все, не имея ничего…
И он молчал. Мучался на выступлениях Мейса и молчал.

Каламба, гл. 55, Песнь 2
Страшная сухость во рту, а пред глазами
кто-то раскинул завесу в одно мгновенье.
Не разглядеть узора, и кружевами,
как паутиной опутаны чьи-то тени.

Слышен тревожный шепот ручья – прохлада,
шелест листвы, и шаги, и дрожащий зной…
Кто-то большими глотками пьет воду – рядом,
кто-то теряет капли в траве сухой.

Сквозь кисею – неясное звезд мерцанье,
черные крылья и чей-то зовущий взгляд.
Звон колокольный и мерно – цепей бряцанье
и уходящих в тумане нестройный ряд.

Через неделю после своего решительного разговора с дежурным Альбаргадине Мейсу приснился сон: кто-то сердито махал пальцем перед его носом и повторял: «Ты должен через два дня читать Песни Каламбы в Актовом Зале возле больницы с утра и до утра. Ты должен через два дня читать Песни Каламбы в Актовом Зале возле больницы с утра и до утра. Ты должен…»
И так всю ночь.
Мейс чуть с ума не сошел во сне от этих слов. Когда он проснулся, голова его гудела, как колокол, и раскалывалась от боли. Ему казалось, что по нему проехался танк. Никогда он не думал, что слова могут быть столь убийственны. Если их без конца повторять…
- Ну и ну, - сказал себе Мейс. – Это не сон – это ад. Но если должен, - сказал Мейс, - значит Кому-то и Где-то это надо.
Еще раз увидеть такой сон Мейс не хотел. И он попросил Главного Смотрителя подготовить ему площадку для Великого Чтения.
- Мне надо через два дня читать Песни Каламбы в Актовом Зале возле больницы с утра и до утра. – сказал Мейс и чуть не завопил от вновь нахлынувшей боли. Лучше бы он сказал это как-нибудь иначе… по-человечней, что ли?

Каламба, гл. 55, Песнь 4
Звезды исчезли,
закрылись туманом,
смешались день с ночью
и вечер с рассветом.
И света не видно,
каким-то обманом
кажется жизнь,
заплутавшая где-то.

И вместо белых –
черные полосы,
черные ленты
в руках перевитые…
Чей-то смех
и низкого голоса
и гитары
аккорды разбитые.

И вот настал час.
Альбаргадина Мейс читал. Читал свое Великое Чтение, к которому готовился всем сердцем, всей душою и всеми делами своими.
Слова его разносились по огромной зале, усиливаясь эхом и почти мертвой тишиной. Альбаргадине не нужны были микрофоны – люди, затаив дыхание, ловили каждое его слово. Даже если бы он говорил шепотом – они бы услышали его и из самых дальних углов.
Но Альбаргадина Мейс не шептал Песни. Да, проходили часы, как он начал свое выступление, а голос его звучал все так же вдохновенно и свежо. И все так же тревожил сердца собравшихся, будя в них щемящее, но такое прекрасное стремление к какому-то неведомому свету… Время как будто остановилось.
- Да, время остановилось для всех, - думал с горечью Салтон Мутичи, - для всех, кроме меня…
Один он стоял, как на раскаленных углях.

Когда Альбаргадина Мейс сказал ему о своем Великом Чтении, естественно, ожидая от него непременного присутствия рядом с ним в столь великий день, первым чувством у Салтона был ужас. Ужас перед той пыткой, которой он подвергнет себя, слушая целые сутки(!) эти Песни. Он даже отвернулся тогда от Мейса, боясь, что тот заметит его смятение… Он тогда еле пришел в себя. Но нашел в себе еще силы поддержать Альбаргадину.
И вот теперь, стоя в полном одиночестве среди огромной толпы, подавленный тоской, он уже сомневался в своем решении… Кому это нужно, чтобы он вот так стоял среди всей этой эйфории и страдал? Ради чего он мучается? – Чтобы видеть чужую безысходную, но такую прекрасную, радость, которой он был лишен…
Зачем Мейс прервал перед ним свою Песнь? Зачем выбрал его?.. Он был бы сейчас так счастлив вместе со всеми, а теперь он один, никому не нужный в своем горе…
Вот и Мейс, видимо, совсем забыл о нем. Что он – Салтон стоит здесь недалеко, куда он его и поставил. Мейс даже ни разу не взглянул на него за все эти часы своего чтения. Он так увлечен, так полон сил… А у него – Салтона, этих сил уже не осталось. Совсем-совсем не осталось…
И дежурный стал медленно пробираться за сцену. К счастью для него, там, где он стоял люди не толпились слишком тесно. Прежде чем выйти через запасной выход, он повернулся и еще раз посмотрел на Мейса – тот даже не заметил, что его нет… И ушел.
Салтон Мутичи потерял веру.

(«И приду я, чтобы сказать слово свое,
и не найду никого рядом с собой».)

Альбаргадина Мейс читал. Он все читал и читал. И Песни, казалось, никогда не закончатся. Они лились из него рекой, широким потоком, заполняя все вокруг. «Вот, берите! – словно говорил Мейс вне звучащих слов. - Пейте! Окунайтесь с головой в эти чистые воды! Они для вас! И я – для вас! Это моя вода и я делюсь ею с вами…»
Самое главное, ему уже ничего не мешало читать Песни и чувствовать эту радость, - как-то вскользь подумал Мейс о том, что ни одно противоречивое чувство еще не возникло в нем, пока он читал. Наверное, поэтому и надо было ему прийти сюда…
И тут его внимание привлек шум у главного входа. Глухие вопли, взмахи руками… Словно бурливая река пронеслась по толпе где-то у самого конца зала, нарушив сложившуюся тишину. Мейс недовольно взглянул в ту сторону: ему показалось, что у входа дрались. Дрались во время Песен! Во время его исполнения!
- Это же смерть! – подумал вдруг Мейс.
И, как отозвавшись на эти мысли, новая, всплывшая из его памяти, Песнь была о смерти… Он даже повысил голос – и шум, так неуместный здесь, начал стихать. Пока не исчез совсем.
В полной тишине, как победитель, Альбаргадина Мейс снова повернулся в ту сторону… и сразу заметил у дальней стены смешно торчавшую надо всеми чью-то лохматую голову.
И вдруг…
Мейсу пришла в голову мысль…
Это было сумашествие, это было невозможно, это было страшно! Но Мейс подумал…
Он даже запнулся от неожиданности. Но он просто не мог один… Ему надо было срочно у кого-нибудь спросить… Ну хоть кто-то должен же ему помочь… Салтон! – Мейс вдруг вспомнил о дежурном и резко повернулся туда, где, как он знал, Салтон Мутичи должен был стоять.
Салтона Мутичи там не было.

+

= + =

+

Пауза затягивалась. Губы Мейса сами продолжили Песнь. Чувство, так потрясшее его, ослабело и растворилось в его сердце без остатка.
Когда Мейс опять взглянул в ту сторону – голова над толпой уже исчезла.

Каламба, гл. 55, Песнь 5
В суете бесконечной вечность
закрывается покрывалом,
зажигаются тихо свечи
на камине рукой усталой.
Забываются все потери,
грош – цена всем былым удачам.
И стеною опять безверье
закрывает мой путь незрячий.

Безнадежность и безысходность
жерновами ложится на плечи.
И приходит вся жизнь в негодность
в этот темный осенний вечер.
Без прощенья и покаянья
бесконечная круговерть.
И одно лишь осталось для странника –
смерть.

* * *

Легкий бег слегка согрел Гилберта: ему уже казалось, что ветер ослаб, ледяных крупинок стало меньше и вообще вокруг потеплело. Он уверенно бежал квартал за кварталом – к дому родителей. По крайней мере переночевать ему было где.
Прохожих практически не было. В какой-то момент Гилберта это удивило, но потом он тут же забыл об этом. Да и не все ли ему равно? Главное, что сейчас он войдет в теплый дом, где его накормят (от этой мысли у него сжался желудок и он прибавил ходу), потом он залезет в горячую ванну, посидит в ней и ляжет спать… Жизнь переставала быть такой уж плохой, как казалось Гилберту в больнице, и все становилось на свои места.
Пробегая последние метры Гилберт уже и не вспоминал о своих странных чувствах.
Он перепрыгнул через порог и с ходу нажал на кнопку звонка. По всему дому прозвучал оглушительный трезвон. Гилберт звонил так с детства и до сих пор не избавился от этой привычки. Он остановился на секунду и еще раз прижал палец к кнопке: два длиннющих звонка – это он – Гилберт.
Звонок прозвенел и затих. Никто не торопился открывать ему дверь, не слышалось никаких шагов… Тишина. Пустота.
Гилберт не поверил своим ушам. Он позвонил еще раз, затем еще. Дома никого не было. Его родители, которые на его памяти никогда не выходили на улицу во второй половине дня, сейчас, почти что вечером, в осеннем сумраке, куда-то ушли. Гилберт не хотел думать о том, что они, возможно, как все ушли на выступление Альбаргадины Мейса.
Ему сразу стало холодно. Потоптавшись еще немного на пороге, он нехотя спустился – ждать там означало бы замерзнуть. Гилберт собрался ходить перед домом по тротуару.
Время шло. В очередной раз повернув назад и пройдя несколько шагов без всякого направления, ему вдруг пришла в голову новая мысль – он вспомнил о своем единственном друге Патри, который жил почти рядом. С новой мыслью пришла и новая надежда. Гилберт резко свернул в сторону и опять побежал. В этот странный день он только и делал, что бегал. Но сейчас и была на то причина – он порядком замерз, зубы у него уже стучали, а тело сотрясала мелкая дрожь. Патри, как, впрочем, и сам Гилберт, жил недалеко от его родителей.
За два дома он заметил горящее окно в спальне Патри.
За один дом он обратил внимание еще на одно полуосвещенное окно – где-то в коридоре, вычислил Гилберт.
Когда же, задыхаясь, он добежал до двери, свет включился и в прихожей. Патри сам, собственной персоной, открыл дверь и столкнулся нос к носу с Гилбертом.
- Ты!?
Гилберт перевел дыхание:
- Я!..
Гилберт был просто счастлив этой встрече. Он глупо улыбался и хотел уже, как обычно, войти в дом к другу, но Патри так и остался стоять столбом на входе. От удивления он словно прирос к порогу. - Ты же вроде в больнице… - протянул Патри.
Он был одет для прогулки, явно собрался куда-то пойти, - плащ с перекошенным воротником застегнут до шеи, теплая шапка налезает на глаза, в руках – обычная гибкая трость. Мало ли что… Патри всегда был такой – слегка неряшливый и недоверчивый.
- Меня выписали два дня назад!
Гилберт нервно засмеялся – он был так рад, что застал Патри дома.
- А чего это ты в таком виде? – Патри подозрительно глядел на пего-коричневую рубашку Гилберта.
- Да дай же мне войти! Я замерз. Потом все расскажу. – Гилберт уже начал терять терпение и готов был втолкнуть обратно в дом своего недогадливого друга, держащего его, дрожащего, на улице, чтобы суметь пройти самому.
- Нет, погоди…
- Патри! С ума ты сошел, что ли? Это я – Гилберт и я хочу войти! Не видишь что ли, что мне холодно.
Гилберт собрался уже пихнуть Патри по-настоящему, как вдруг встретил неожиданный отпор. Тот оттолкнул его с такой силой, что Гилберт растянулся на тротуаре. Один его тапочек слетел с ноги и переломился пополам в подошве.
- Да ты что?..
- А ну не подходи. – грозно сказал ему Патри, раскачивая перед собой трость.
И Гилберт, собравшийся уже было броситься в драку, остался сидеть, где упал. Он заметил, как камеры слежения на козырьке дома резко повернулись в его сторону. Но так как он больше не делал резких движений, этим все и ограничилось. А Патри уже весь побагровел от гнева.
- Гилберт – не Гилберт… - продолжал он угрожать. – Да почем я знаю, откуда ты взялся? Это ты говоришь, что ты из больницы, а сам, вообще, невесть откуда, может, сбежал… А ну, покажи документы!
Гилберт не верил своим глазам и своим ушам. Словно это и не его друг стоял перед ним. Друг, которого он знал чуть ли не с пеленок – Патри был его ненамного младше. И вот, пожалуйста, оказывается и не знал его вовсе.
- Появился тут, - говорил Патри, отступая назад в дом, - как снег на голову… Пропал, ночью, в запретный час, и хочешь, чтобы я тебя вот так, без документов, к себе и впустил. А у меня семья… Нужны мне лишние неприятности… Так где твои документы? – договорил он, уже держась за ручку, и, видя, что Гилберт не собирается ничего ему показывать, сам и ответил. – Нет у тебя документов!
И захлопнул за собой дверь.
- Вот тебе и Патри… - только и смог, что выдавить из себя Гилберт.

Через несколько минут Гилберт пришел в себя достаточно, чтобы с огорчением рассмотреть свой поломанный тапочек и начать заново привязывать его к ноге. Не идти же ему босиком…
- Вот мерзавец. – думал Гилберт, - угораздило же ему сломать его…
Но злись-не злись, а толку этого не принесло бы никакого. Гилберт решил дойти до своего дома – мало ли что. Может, его родители или хоть кто-нибудь из них заходили туда во время его болезни и дверь полиция не опечатала: дома в Корвее опечатывали, только если жильцы не появлялись в них больше недели. А Гилберт болел почти месяц.
Он с трудом поднялся:
- Ногу, что ли, вывихнул…
И, хромая, поплелся дальше по улице.

Каламба, гл. 55, Песнь 7

Окаменело сердце Твое от слез братьев твоих.

Вот глаза их – озера, а слезы их – вода и нет конца ей.

И мутна вода, и илисто дно, и вместо берегов – топь.

Ступит нога Твоя и поглотит топь и не оставит ничего.

Вот горе у братьев твоих – радость, и слезы у братьев твоих – счастье, и боль у братьев твоих – услада.

И ищут горе они – и находят горе, и ищут слезы они – и находят слезы, и ищут боли они – и находят боль.

И ценят искомое превыше жизни своей.

Окаменело сердце твое от воплей братьев твоих и глаза твои – глаза братьев твоих.

И горюющий для тебя брат твой, и плачущий для тебя брат твой, и болеющий для тебя брат твой.

И не видишь камней за пазухой их за слезами их, за горем их и за болью их.

Отведу глаза твои от братьев твоих рукою моею, потому что не вижу ни слез, ни горя, ни боли братьев твоих.

Вот равны слезы братьев твоих – и раб плачет и господин его, и убийца плачет и жертва его, и дитя плачет и воспитатель его.

И тают сердца их от слез их.

И разливают они слезы свои в тигли, и ставят в огонь, и чеканят монету из слез своих братья твои.

И нет выше цены монеты сей для братьев твоих, ибо дает и не просит, дарит и не отнимает, наделяет и не требует.

Не имеющему же отказывают в цене братья твои.

Сухи очи твои от рождения твоего, потому не стоишь ты в глазах их мизинца худшего из братьев твоих.

Просят у тебя братья твои, но от себя не дают, и отнимают у тебя братья твои, но своего не дарят, и требуют у тебя братья твои, но от себя не наделяют.

И не видишь ты цены твоей за плачем их и за рыданиями их и за воплями их.

Я – бог. Я назначу цену мою за глаза твои братьям твоим: наполню озера их водою моею.

Будет та вода – моя кровь.

И красны будут слезы их от крови моей, и раздуются тигли, и утяжелятся монеты – и поднимется цена их в глазах братьев твоих до моей цены и выше цены моей.

Я – бог. Я назначу тебе цену мою за глаза твои: ненависть твоя и презрение твое.

И вложу в руки твои меч мой и возложу голову мою на плаху мою.

И примешь ты цену мою, мною определенную, и простишь мне силу мою и предательство мое.

Тогда сойдется плата моя и закроются счета мои.

И отпустишь ты тень мою, потому что откуплю я у тебя твои глаза.

.

Гилберт увидел Маргет Бин прежде, чем она заметила его.
Маргет Бин была старой чопорной дамой, зарабатывающей себе на жизнь тем, что убирала маленькие квартирки таких вот небогатых неустроившихся холостяков, как Гилберт. Брала она недорого, но требовала, чтобы деньги отдавались ей сразу после уборки. Гилберта устраивала эта женщина. Она приходила раз в 3-4 дня, а деньги, когда его не было, он ей всегда оставлял на столе. Даже если он клал больше – Маргет брала только по своей таксе и педантично оставляла Гилберту сдачу. Зная это, Гилберт часто уборочные деньги и не считал – оставлял кучей в условленном месте и забывал про них.
У Маргет Бин был ключ от дома Гилберта.
- Маргет? – удивился Гилберт. – Куда вы?
- Гилберт!?
В этот момент Гилберт, наконец, догнал ее и пошел рядом.
- Вы, случайно, не ко мне? – спросил он.
Он совершенно не ожидал положительного ответа, он просто подумал, что, может быть, она согласится зайти с ним к себе и вернуть ему его ключ.
Но Маргет Бин сказала:
- К вам.
Она даже остановилась, чтобы ответить ему. И теперь стояла напротив и во все глаза смотрела на Гилберта. А посмотреть было на что. Он и в новом своем, состряпанном на скорую руку, костюме выглядел жалко, а теперь, когда одежды его отсырели, тапочки промокли насквозь, а на штанинах виднелась грязь и мелкие прорывы – он и совсем стал походить на подзаборного нищего. В таком вопиющем виде Маргет не видела Гилберта никогда.
- Что это с вами? – наконец, спросила Маргет, и двинулась дальше. Она была воспитанной дамой и почувствовала, что Гилберту не по себе под ее пристальным взглядом. Гилберт зашагал за ней.
Гилберт был потрясен – она приходила убирать его дом в его отсутствие! Пока его не было, она мыла его полы, вытирала его пыль… Благодаря ей его дом не опечатали!.. И вот теперь его ждет не запущенное жилище, а подготовленные к его возвращению теплые и уютные комнаты! И Гилберт решил рассказать ей все. Ну, почти все, ничего не выдумывая и сразу.
И он рассказал ей, как его выписали два дня назад из больницы, как он не смог получить документы и как сбежал из нее, не захотев сидеть там еще одну ночь – «голым и голодным!» в зале, где невозможно даже прилечь. Но, что обязательно вернется туда за документами – «вы не думайте!». Он даже рассказал, где и как взял свой странный костюм. Он не рассказал только о Патри – ему было стыдно за то, что у него оказался такой ненадежный друг, а грязь и ссадины сухо объяснил своим падением. «Не глядел под ноги» – так сказал он.
- Маргет, - закончил Гилберт после своего рассказа, - у вас ведь есть мой ключ… Я, конечно, понимаю это странная просьба. И не по Правилам… Но мне надо-то всего на одну ночь. Я должен поесть, поспать… Мы же не первый день знакомы, вы знаете меня, я знаю вас… В конце концов я же не могу разгуливать по улицам в таком виде! – сказал он уже более уверенно, ободрившись ее молчаливым вниманием.
Они уже подошли к самому дому Гилберта.
И тут, не доходя до двери шагов десять, старая дама резко остановилась. Она в упор взглянула на Гилберта, с шумом вдохнула воздух и выпалила:
- Гилберт. Вы знаете, что мы с вами всегда были в хороших отношениях.
- Да. - обрадованно кивнул Гилберт.
- Так вот мы и впредь останемся в хороших отношениях, - разрушила его радость Маргет Бин, - когда вы законно, как полагается, вернетесь к себе домой. А сейчас… мы с вами сделаем вид, что друг друга не встречали. Я не знаю и не хочу знать правду ли вы мне тут рассказали или нет, но документов у вас нет, а значит с законом вы сейчас не в ладу… И я не собираюсь вас осуждать, - сказала Маргет, - и не собираюсь на вас доносить. Но давайте решим так – вы пойдете своей дорогой, а я – своей. И вообще я не ожидала от вас такого, Гилберт, - добавила она сухо, - чтобы вы мне – старой женщине, предложили сделать такие ужасные вещи.
У Гилберта от огорчения раскрылся рот. Где-то в глубине души он еще помнил, - да, это именно так, как она говорит, и ждать-то ему особенно от своего предложения было и нечего. Но его вторая половина была потрясена словами Маргет Бин.
- А когда мы встретимся завтра… когда у вас появятся документы, - поправила себя старая дама, - вам же самому будет удобнее делать вид, что сегодня между нами ничего не произошло. Я ничего не знаю – и это хорошо.
- Так вы не дадите мне мой ключ? – воскликнул Гилберт, все еще находясь под влиянием своего второго «я» и потому не веря своим ушам.
- Извините, Гилберт, нет.
И он, как пригвожденный, остался стоять на месте, с отчаянием наблюдая, как Маргет Бен подходит к двери его дома и вставляет ключ в замочную скважину. Он даже не собирался и пытаться отобрать у нее его: камеры слежения на козырьке его дома тут же бы отреагировали на драку и на всю улицу завопила бы сирена.
- И мне бы вменили разбой, - истерически хихикнул про себя Гилберт, - незаконное проникновение в собственный дом с нападением на собственную уборщицу, которая не хотела туда пускать хозяина. Потому что у хозяина не оказалось удостоверения личности…
Перед тем, как войти, Маргет Бин опять повернулась к нему:
- Я-то ведь вроде бы знаю, что вы – Гилберт, - сказала она, - но без документов разве можно быть в этом уверенным? Тем более, если бы на моем месте был бы кто-то другой… Лучше всегда быть осторожным. Вы ведь понимаете меня. – сказала она и закрыла за собой дверь.

Каламба, гл. 3, Песнь 5
- Вот этот мир, смотри, -
природный хаос,
размешанный слепцом,
и в каждой части
есть отражение былой величины
без целого.
Он безобразен.
Как в осколках
кривых зеркал
он искажает красоту.

Стоит на грани,
но не признает
в себе сомнений.
Назвал
себя венцом творенья
и в топкое болото
своих понятий
свел все законы жизни.
Славно соткал обман,
чтоб им завесить
себе глаза.

Что видно в нем? –
Одно лишь разрушенье
через большое к малому.
Желанье
скорее расплести
невидимо запутанный узор
с названьем жизнь.
Как сильна
власть тленья в нем!
Как много
в нем жажды смерти!
И знание себя
в нем есть проклятье зла.

Гилберт подошел к своему порогу и сел на ступеньку.
- Оказывается, меня нет, - сказал он самому себе. – Если у меня нет документов, значит я не существую. Совершенно этого не знал. – сказал он. – Извините.
Он слышал, как Маргет включила радио и голос Альбаргадины Мейса стал читать очередную Песнь Каламбы. Затем зашумел пылесос и заглушил Песню: он жужжал то совсем близко - прямо у двери, то глухо и отдаленно. Пылесос замолк. Маргет несколько раз мелькнула в окне рядом с Гилбертом, видимо, протирала пыль с подоконника.
А Гилберт по-прежнему сидел неподвижно. Он даже не шевельнулся, когда старая дама вышла обратно на улицу, и ей пришлось протискиваться между ним и перилами. Маргет отошла от него на пару шагов и повернулась к нему:
- Гилберт, я должна вам сказать. У вас закончились деньги.
Она подождала, пока он поднимет голову:
- У вас закончились деньги на уборку, которые вы оставили мне на столе. Там лежит только мелочь – я ее не взяла.
- Меня нет. – сказал Гилберт.
Он словно не видел никого.
Маргет в ответ рассердилась.
- Я не вижу поводов для шуток! – повысила она голос. – Личное – это личное: вы не можете на меня обижаться из-за того, что я хочу быть и остаться законопослушным гражданином Корвея… А контракт – это контракт. Я убрала выше жилье, я должна получить за это плату, указанную в контракте! Я живу этим. – сказала Маргет Бин. – Я не могу работать бесплатно… Я забыла, что они у вас кончились, - закончила старая дама, - иначе бы я не стала и начинать уборку. Но я работала на вас, значит вы должны мне заплатить.
Гилберт взглянул ей прямо в глаза:
- У меня-Нет-Здесь-Денег. Дайте мне войти и я отдам вам ваши деньги…
Но Маргет Бин не так легко было сбить с толку, хотя она, подумав, смягчилась:
- Хорошо. – согласилась она. – Я зайду завтра
Гилберт долго глядел ей вслед
- Если это я, - сказал он, когда Маргет уже была далеко, - то, конечно, я заплачу…

Каламба, гл. 34, Песнь 17
Нет зла.
И, если есть, кто дает жизнь,
должен быть и тот,
кто собирает ее следы.
И возвращается жизнь,
дабы не растеклась
в пустоте,
питая камни.
И кто не взял жизнь,
тот не вправе осуждать того,
кто охраняет ее.
Ибо одна рука – дает,
другая – берет обратно.

И потому – нет смерти,
нет ненависти,
нет жестокости
и нет кары.
А только путь домой…

- Но когда же ты, черт возьми,
научишься верить мне?
Ей богу, кого хочешь доведет
упрямство твое!

- Не слышу тебя,
не вижу тебя,
не чувствую
в сердце моем.

Но жизнь врагов моих –
вот голос твой, говорящий мне,
есть ли ты рядом со мной
или давно меня бросил…
Убери врагов моих с глаз моих,
чтобы не мешали они вере моей
и не зажигали больше в душе моей –
адский огонь.

Ибо если ты с ними
и они с тобой,
то где же я?

Медленно-медленно брел Гилберт обратно к дому родителей. Холод уже одолел его до самых внутренностей – ни рук, ни ног своих он не чувствовал. Он даже не мог понять, остались ли на месте картонные подошвы его тапочек или он уже давно идет босиком. Он ни о чем не думал – просто шел и шел. У какого-то угла, он не помнил у какого, он нашел кусок старого брезента и подобрал его. Потом с трудом завернулся в него, как в тогу. Теплее ему не стало, но от холодного ветра со снегом он, все-таки, защитился.
Дом родителей встретил его все теми же черными окнами и звенящей тишиной. Гилберту пришлось надавить на кнопку звонка всею кистью – пальцы уже совсем не подчинялись ему, и он долго стоял так, слушая поднявшийся внутри трезвон. После этого он сел в своем брезенте, как в коконе, на пороге и прислонился к стене.

«Расскажу-ка я тебе сказку, - сказал Каламба, - две легенды о Волшебном Озере. Не знаю, что понравится тебе, но мне в ней нравится только последняя строчка, хоть она и не совсем закончена. Хочешь, закончи ее...
Первая легенда такова.
Есть где-то, неизвестно где, одно Озеро: вокруг него растут невиданные деревья, упирающиеся макушками прямо в небо, между ветвями их порхают невиданные птицы, сверкающие, как звезды, а у корней возлежат невиданные звери. У этого Озера всегда светит солнце и никогда не бывает ночи. Берега того Озера усыпаны золотым песком, а воды его прозрачны настолько, что видны рыбы на дне его, далеком, как само небо. Это Озеро питает родник настоящей Живой Воды.
Ни одному человеку не дано увидеть это Озеро, потому что оградили его от человека тройным кольцом стен: неприступными скалами, нестихающим пламенем и бездонными пропастями. Страшных чудищ поселили на вершинах скал, в огне пламени и в глубине пропастей – чудищ, которые не дадут уйти ни одному человеку, посмевшему выбрать этот путь.
Но существует заклятье, что один человек, отказавшийся от своего человеческого сердца, сможет найти для себя Живую Воду. Потому что такой человек забудет все человеческое: он забудет свое родство, своих друзей и врагов, он забудет человеческую боль и радость, забудет человеческие страхи, надежды и сомнения. Он не отличит любовь от ненависти, добро от зла, жизнь от смерти. Он забудет всех людей и самого себя: ничего уже не будет его беспокоить и сердце его станет, как камень.
И тогда глаза его смогут увидеть то, что не дано увидеть ни одному человеку: дорогу, ведущую через скалы, пламя и пропасти. Дорогу, по которой он сможет пройти к Озеру. Он ступит на нее и пройдет по ней.
Его встретят песнями птицы, звери будут тереться головами о его колени, а деревья устелят ветвями своими его путь.
И раскроет Озеро воды свои перед его сердцем.
Тогда войдет человек этот в воды Озера, омоет оно его и очистит, и сотрет с него все человеческое: войдет в воды человек, а выйдет – сверкающий Воин. Будет он скорее похож на Ангела небесного, чем на человека, и свет, исходящий от него, затемнит свет солнца.
Со дна своего вынесет волна доспехи Воина, меч его и щит его. И вынесет корону Озеро Воину. Ибо, гласит легенда, появится на месте Озера город великий, который назовется Городом Воина.
Тогда облачится Воин в доспехи свои, возьмет в руки меч свой и щит, и наденет на голову корону свою. И встанет он на пылающую колесницу, чтобы унесли его в мир людей кони его, собирать для своего Города Воина жителей.
Придет час – промчится он, как ураган, по земле, и там, где он промчится – ляжет на землю тень его – темнее самой тьмы. И иссякнет там жизнь, и рассыплется в прах, и развеется без следа. Потому что не будет у него сердца человеческого, которое умеет жалеть недругов своих и прощать зло их и дарить им жизнь.
Не оставит Воин в живых ни одного врага своего – и будет холоден его взгляд и жесток его карающий меч. И бесполезно будет молить его о пощаде, ибо не будет он слышать человеческих слов.
Оставшихся же проведет он дорогой своей к Водам Живым и омоет их Озеро, как омыло оно Воина, и даст им новую жизнь.
Тогда откроется новая Книга Жизни взамен уничтоженной Воином и встанет Новый Город на месте Озера и откроет для своих жителей свои Врата.
Так гласит первая легенда.

А вот и вторая легенда из этой сказки.
И говорит она вот что, слушай.
Жил когда-то на свете могущественнейший Волшебник. Возможности его не знали границ – он подчинил себе все земные стихии: огонь, вода, земля, воздух – все возникало и исчезало по его желаниям. Он умел зажигать и тушить звезды, созидать и разрушать планеты. Ему подчинялись и небесные стихии: он умел создавать жизнь и разрушать ее. Жизнь и смерть возникали и исчезали по его желанию. Не было ничего, что бы не оказалось ему по силам.
Жил он в Волшебном Городе – детище рук своих, а прислуживали ему бессмертные воины – создания его воли.
И был у Волшебника маленький сын – еще глупый и непослушный мальчишка с чистым сердцем, который только и делал, что играл в разные игры и не хотел учиться ничему, из того, что знал его отец. Волшебник постоянно корил сына за его лень и была поэтому у сына мечта – доказать своему отцу, что он и без всяких знаний и учений – великий герой, достойный своего отца. Он думал, что обязательно совершит подвиг, чтобы отец увидел его – своего сына, облеченного честно заслуженной славой и поклонением, и признал. И сказал бы ему так: «Я был не прав, любимый сын мой, когда говорил, что ты совершенно ни к чему не стремишься». И был этот мальчишка для отца дороже самой своей жизни.
Подслушал как-то сын разговор, не предназначенный для его ушей. Что давно, еще до его рождения, создал его отец человека. Свободного, как и отец и обладающего его силой. По собственному образу и подобию сделал отец его человека, решив, что пусть живет возле него и это создание – ангел, наделенный своей волей, но свободно принимающий волю Волшебника. Но сделал с условием, что если человек восстанет против воли отца, то будет отниматься у него его сила, пока не иссякнет. И тогда умрет человек.
Но как только появился тот человек на свет и познал силу свою, то вдруг возгордился собой выше небес. И не только отказался слушать и признавать отца его, но и покусился на саму жизнь его. Чтобы не смог отец его отнять у человека силу его. Потому что решил человек, что он не хуже Волшебника и ему нет смысла зависеть от него.
Это было такое неожиданное предательство, человек оказался настолько неблагодарным и жестоким в глазах отца его, хуже последнего гада, что не захотел он даже карать его и не стал больше общаться с ним.
Что там говорить, не решился отец его убить человека сразу в тот момент. А только проклял со всем его потомством и оставил ждать, пока не иссякнет в нем данная ему сила и не умрет он сам смертью, которая превзойдет все человеческие представления о неблагодарности и жестокости.
И узнал мальчишка, что прошло уже много времени. Что расплодились люди без всякой меры, что растеряли свою силу настолько, что уподобились животным и даже тени не осталось от их былого величия. Что жизнь их стала равняться дню, по меркам отца его, что она полна боли и страданий. И тем не менее они не раскаялись ни на пядь и продолжают жить теми же преступными мечтами, которые погубили их предков. И что скоро ждет отец его конец их.
Услышал этот глупый мальчишка о людях и стало ему их жалко. А был он еще слишком мал, чтобы знать что такое зло. И он подумал: возьму, спущусь к ним, встану впереди них и научу, как надо жить. И спасу. Всех до одного. Потому что это так легко – жить по правилам отца моего и им достаточно будет сказать только об этом – и они сразу все поймут! И это будет мой народ, и я буду в нем – король, как мой отец у своего народа. И тогда стану я Героем в глазах отца моего. И признал бы он, что я не просто играл и занимался «одной сплошной ерундой», но что я разрабатывал великие стратегические операции и мне достаточно было просто игры, чтобы понять все, стать великим полководцем и вернуться домой в сияющих одеждах. Настоящим Воином под гром фанфар и рукоплескания. Вызвав восхищение у отца своего.
И важно было мальчишке, чтобы все это блестело, искрилось, трубило и било копытами, как в сказках, которые он, в основном, только еще и читал.
Так подумал этот мальчишка, выждал благоприятный момент – и удрал спасать чужой ему мир, прихватив с собой отцовскую Книгу Жизни.
Когда Волшебник спохватился сына – тот был уже среди людей. И оградил себя и их отцовскими заклинаниями – по украденной Книге, чтобы отец его ничего не смог сделать людям, не повредив и ему и не смог бы забрать и его силой своей, не захватив с ним и людей.
Они встретились только раз после этого – и их разделяла уже непреодолимые стены, не только реальные – между двух миров, но и стена непонимания друг друга.
Сын узнал, что такое есть люди на самом деле и насколько непосильно дело, за которое он взялся. Отец был во многом прав – люди не хотели себя спасать. Они настолько оставались о себе великого мнения, что хотели только, чтобы их спасали – таких, какие они есть. И ни за что не хотели меняться и отказываться от своей воли. И была у них эта воля еще настолько сильна и так они размножились, что переубедить их одному, да еще ребенку, было невозможным. Но сын был упрям и не хотел отступать. Не хотел быть проигравшим так скоро, не успев, по сути, ничего и начать. К тому же увидел он, что были среди тех людей – очень мало, отдельные песчинки среди многих и многих тысяч, такие, которые по странным стечениям обстоятельств миновали в своих сердцах общей участи и их было несправедливо смешивать в общую кучу со всеми.
Отец же был разгневан на сына за его самоуправство, побег и кражу.
Сын упрекнул отца в несправедливости.
Отец потребовал от сына не лезть не в свое дело, вернуться с повинной и отдать ему Книгу Жизни. Он сказал, что те, кого он защищает, не стоят даже и слова защиты, потому что не сегодня-завтра они станут такими же преступниками, как и все вокруг них. Он сказал, что сын – не более, чем самонадеянный болван, которому, как и людям, вскружила голову его сила, власть и возможности, которые дал ему он – отец. И что он – изнеженный лентяй, который в жизни еще не сделал ничего путного, ничего не добьется и здесь, а только набьет себе шишек и будет вопить через два дня, чтобы он – отец спас его сам от людей.
Тогда и сын разозлился и обиделся на отца. А это был самолюбивый мальчик. Он закричал, что он вполне обойдется и без отцовской власти и силы и без отцовских возможностей. Что если отец будет толкать под руку его избранников, то он никогда не вернется домой. И что он все равно добьется своего. В довершении всего сын снял свою корону и швырнул ее отцу вместе с его Книгой Жизни. И убежал, весь в слезах, но не отступив от своих слов.

Когда увидел отец, что сын не вернется к нему – он чуть не умер от горя. Почувствовал отец, что зря обидел он сына. Что не корысть двигала им, а его доброе сердце и желание получить его – отца одобрение, а все остальное было наносным и поверхностным. Да и сам ведь он разбаловал мальчика.
Плохо сложились звезды при его рождении. Предрекли они ему с юного возраста много горя и страданий. И потому боялся всегда отец за сына. Даже создал Город Великий, чтобы, пока он не вырос, оградить его от жизни высокими стенами. Думал, что сможет силой своей переменить его несчастливую судьбу. И не сумел.
И смирился отец, когда отказался сын его вернуться к нему. И согласился с сыном. Только не верил в людей отец, в идею сына своего ни о всеобщем их через него спасении, ни о спасении его избранников. Хоть ради любви своей к сыну оставил он ему надежду до самой последней минуты своей, пока не отвернется он от людей в сердце своем и не уйдет от них. Пока не предадут его и грешники его, и праведники его…
По законам же Жизни наложено было на отца и сына страшное заклятье, которое не могли преступить ни отец, ни сын. Ибо открыли люди дверь, которую имел право открыть только отец. И включил человек по воле своей, а не по воле отца, запретные механизмы. И вышли на свободу раньше срока своего неумолимые силы и забили раньше срока своего часы Времени.
И теперь, если бы притронулся к двери той сын и захотел бы закрыть ее, то встал между ним и отцом его страшный выбор.
Отец же его, закрывая дверь сию, по законам своим, обязан был уничтожить всех людей до одного, потому что преступление их наложило печать на души их, а вина их перешла на детей их и связала всех прочной цепью: каждый из них был наполнен вышедшей силой и каждый из них двигал часы Времени.
По законам отца только полное искупление своей вины освобождало человека – человек должен был сам стереть со своих душ страшные печати. Но слишком порочны оказались люди и слишком велика цена нерешительности отца…
И так как не простил отец себе ошибки своей, из-за которой пострадал его сын, то вложил он право выбора в руки сына своего.

В знак же безмерного горя превратил отец свой Город в Озеро, на дно которого опустил корону сына. И добавил к ней от себя доспехи, меч и щит – в знак своего примирения с ним. Потому что знал отец, что больше всего хотел стать в его глазах его сын сильным Воином.
И оставил отец невидимых слуг своих – воинов своих рядом с сыном. Чтобы хранили его, и слышали его и общались с ним. Чтобы не терять своего сына для себя, потому что это был единственный способ для отца в ссоре их быть рядом с сыном своим. И наказал он слугам своим следить за временем, так как неверие его в людей заставляло его беспокоиться о жизни сына. И сделал он так, чтобы было кому открыть двери сыну, когда обратится он за помощью и попросит, чтобы освободил отец его от его ноши.
Сам же печальный отец удалился в страну Небытие ждать участи своей.
+
Когда помыкался сын достаточно среди людей, опираясь только на свои возможности и силу и безуспешно пытаясь заставить людей перемениться, тогда только почувствовал правоту слов отца своего. И понял сын, что не хотел унизить его отец, когда говорил, что он будет просить помощи у него, чтобы тот спас его от людей. А то, что знал отец людей лучше сына. И то, что знал отец, что действительно вскружили голову сыну желание славы и почестей и жажда отцовской похвалы вопреки всему.
И увидел сын, что даже лучшие из людей его не достойны Города отца его. Ибо не полно их раскаяние и оставляют они в сердце своем частицу себя. И понял сын, что не под силу ему справиться с человеком и что самого его затягивают люди и изменяют по своим мечтам.
И когда понял сын неправоту свою, тогда оценил он и слова отца своего. И узнал клятвы отца его, который жертвовал собой ради спасения его жизни. Тогда увидел сын, что не достоин он блестящих доспехов Воина, и меча его и щита его. Ибо из-за мечтаний своих и упрямства своего готов был он потерять отца своего - отказаться от него ради его врагов, и не приобрести ничего от своего выбора, кроме знания зла, от которого отгородил отец его в детстве его.
А выбор был дан сыну жестокий. Либо вернуться обратно в дом свой дьяволом, отказавшись от людей от всех до единого, судя их по законам отца своего без всякого снисхождения и поблажек, и отказавшись от себя, как от бога людей, и взяв обратно всю помощь им и все обещания им – вернуться исполнителем воли отца своего, не нарушая законов его жизни. Либо – вернуться богом своих избранников, по отцовскому согласию принять избранников его, но тогда принеся в жертву жизнь своего отца. Но маленький мальчик не смог бы совладать с силой отца своего и этот путь сына являлся бы началом Конца Всему – возврату к Началу…
И сделал выбор сын отца своего…
+
И хоть не осталось больше у сына ни сил, ни веры в себя… И хоть отказался он от себя, как от спасителя человека… И хоть воззвал за помощью к отцу своему дабы спас тот его от людей и помог снять с него узы, связывающие его с людьми, которые он сам наложил на себя, а теперь не мог сам снять с себя… И хоть услышал отец просьбу его и сказал ему на просьбу его, чтобы пришел он к людям и оставил у них свое человеческое сердце и сделал сын по слову отца своего…
И хоть потерял свою волю сын и пришло время его, решился он попытаться еще раз достучаться до человеческого сердца, дать им на своем исходе последний шанс. Уже будучи не спасителем людей, а непосредственно рукой, готовой их уничтожить. В которую уже вложен меч. И имея уже нечеловеческое сердце, не ведающее ни сомнений, ни жалости...
Зло ведь тоже ведет к свету …
+
И когда уже стояли на пороге слуги отца его – с черными и белыми крыльями, слуги с преданными и непоколебимыми сердцами, дабы выполнить приказы отца его и соблюсти волю его, тогда и обернулся сын к остающимся без него людям ----------------- ».

- Эй, что вы здесь делаете? – Кто-то схватил Гилберта за плечо.
Гилберт встряхнулся: оказывается, он заснул. Он еле-еле продрал глаза и промямлил, еще не понимая, кто с ним говорит.
- Я жду своих родителей…
- Ах, да это Гилберт!… - узнал его голос. – Так ты зря ждешь. Они на всю ночь ушли в Актовый Зал слушать Песни. Сегодня великий день! Сегодня – он! (выделил голос) будет читать их до утра. Он – сказал – так надо. Почти весь город там. И я вот тоже иду туда… И ты туда иди!… Эй, не спи! Замерзнешь, простудишься… - И кто-то еще раз его потряс.
Когда Гилберт проснулся окончательно, никого рядом уже не было. Сон пошел ему на пользу – он даже согрелся. Какое-то время он посидел в своем брезентовом коконе, не желая шевелиться и пытаясь вспомнить какую-то чудесную сказку, увиденную им то ли во сне, то ли наяву. Но улавливал только обрывочные куски смутных образов: райские пейзажи?.. Поющие ангелы?… А под конец и совсем забыл обо всем. Осталось только ощущение чего-то невиданно чудесного, которое, как казалось Гилберту, может быть его ждет. А может быть и не его…
- Все равно приятно. – подумал Гилберт.
На улице стало совсем сумрачно и уныло. Гилберт вспомнил слова незнакомца, которого он так, кстати, и не узнал, об Актовом Зале, где всю ночь Альбаргадина Мейс будет читать Песни Каламбы. Если уж его родители будут всю ночь на этом собрании, то ему нет смысла ждать их здесь на улице. Он с гораздо большим удобством переждет ночь в этой зале, слушая так надоевшие ему уже Песни.
- И почему этот Каламба, - подумал Гилберт, - не выбрал ничего лучшего, как в своем Последнем Посещении повторять, как попугай, самого себя. Словно у него или слов не осталось, или сказать больше нечего?...
Гилберт подумал – и тут же забыл о чем думал. Он поправил брезент и скорым шагом – как мог скорым в своих расквашенных тапочках, направился к Актовому Залу слушать Песни.

Каламба, гл. 71, Песнь 11
Ветер шелестит листвой,
лаская тонкие стебли,
на ветвях застывшего дерева
засыпает луна.
Если вечер все так же пуст
не пора ли мне уходить,
не дождавшись рассвета?

Облака закрыли вершину
самой высокой горы
и печальные сосны
опустили ветви
до самой земли.
Дорога залечит раны -
не жди,
ведь давно уже некого ждать.

В огромно холле Залы было очень тесно, а у входа так вообще была настоящая давка. Люди стояли друг за дружкой с напряженными лицами и вытянутыми шеями и глядели куда-то внутрь. Они слушали.
Гилберт остановился поодаль и задумался: ему там явно не было места, по крайней мере с его брезентом. Поэтому для начала, как ему не хотелось, но он все-таки с ним расстался (свернул и спрятал тут же под кустом). Затем, собрав все свои силы, буквально ввинтился в толпу у входа.
Его движение вызвало настоящую бурю возмущения. А так как при этом Гилберт с упорством продолжал лезть внутрь, то народ совсем взбесился. Заглушая голос Альбаргадины Мейса, каждый, кто находился рядом с протискивающимся Гилбертом, старался пнуть его, щипнуть, на худой конец, толкнуть, как-нибудь задержать и высказать ему все, что он думает о такой наглости – лезть вперед тех, кто пришел раньше его.
Толпа закрутила-завертела Гилберта, покидала в разные стороны и вынесла прямо к стене. Где он и остался, потому что какой-то грузный, более, чем упитанный мужчина вдавил его в нее так, что у Гилберта захватило дух и в глазах завертелись кругами светящиеся точки. Он уперся обеими руками в здоровяка: за ним ему явно было не место. Гилберт повертел головой и ничего не нашёл. Затем ногами, сначала одной в одной стороне, затем другой, попытался нащупать себе пространство, куда бы можно было ему отступить.
Он не сразу сообразил, что нащупал у стены квадратный выступ, очень небольшой и невысокий, и, судя по всему, очень мешающий тому, кто стоял около него. «Но если на него взобраться, - подумал Гилберт, - тогда у меня появится личное место под ногами. По крайней мере, для одной ноги… И гораздо лучший обзор». Сейчас он, из-за своего невысокого роста, видел только несколько голов впереди себя.
Надо сказать, что Гилберт считал себя в этой толпе немного особенным. Его, в отличие от других, привела сюда нужда и полное отсутствие в эту ночь крова, и поэтому он считал, что имеет право на некоторое удобство. Даже за счет легкого причинения неудобства другим, пришедших специально слушать Песни и потому, думал Гилберт, должных уметь и пожертвовать ради них хоть чем-нибудь. Например, своим положением в толпе.
Гилберт еще раз уперся в не в меру упитанного мужчину, чуть не раздавившего его, но уже для придания себя нужного направления, напрягся – и ему удалось переместиться прямо к выступу! Он поставил на него сначала одну ногу, затем другую – и с трудом выпрямился.
- Все. – сказал сам себе Гилберт. Теперь он был выше окружающих его людей чуть ли не на голову. Ему было все видно. А стоящие рядом мужчины, недовольно глядевшие на Гилберта, но ничего уже не могущие поделать, поддерживали его своими могучими торсами. В случае чего, если он вдруг сильно устанет, Гилберт мог убрать ноги с выступа и повиснуть в воздухе. Он и сейчас больше висел, чем стоял.

По Актовой Зале разносился голос Альбаргадины Мейса - несильный, вкрадчивый, слегка срывающийся. Он прокрадывался прямо куда-то вглубь души, прямо в сердце, задевая что-то спрятанное в нем глубоко-глубоко и вызывая боль и наслаждение одновременно. Небольшая буря, произведенная появлением Гилберта, сама собой затихла – людей опять захватили Песни.

Каламба, гл. 53, Песнь 8
Вот стою. С опущенными руками,
с раскрытыми пальцами.
И все, зажатое в кулак, -
рассыпалось по земле.
И не знаю, куда смотреть,
и не знаю что еще слушать…
Вот все, что я слышал
оказалось обманом.
И все, что я видел –
всего лишь мираж.
Ищу свое имя –
и не нахожу.
И нет никого,
кто бы знал мой язык.

Вот стою. И в мире, полном звуков, -
как среди пустыни:
вне жизни и вне смерти.
Кто скажет мне, кто я,
если нет уже слова?
Вот я – путь к свету,
и я – новое слово,
и я – новое имя.
И я – свет во тьме.
И отвергаю тьму ради света.
Вот словно мертв я –
но живее любого из оставшихся в живых:
руки мои раскрыты,
но не теряю;
глаза мои закрыты,
но вижу;
уши мои не слышат,
но живут в них звуки;
и не идя никуда –
иду.

Вот стою.
И тьма идет в тьму
еще большую.
И свет идет к свету
еще большему.
И нет страха в свете,
а только от тьмы.
Вот отделяю свет от тьмы –
и оставляю
себе – свое.
И не беру с собой чужеземцев,
чьи глаза черны при любом свете,
в тусклых серых одеждах.
И не идут за мной чужеземцы,
колонна за колонной,
уходящие по пыльной дороге.
И звенят их цепи,
и волокутся их ноши
на место их казни.
Там, на месте их казни, -
не вырыты еще ямы,
но у них есть пальцы –
и не сорваны их ногти,
и не стерты еще их кости –
и будут к сроку все ямы.
И вокруг там тьма
и нет ни искры.
Вот ухожу от тьмы
и оставляю ей
пыль с ее дорог.

Наконец увидел наяву Гилберт этого таинственного Альбаргадину Мейса! Он смотрел на него во все глаза: изможденный, заросший щетиной, невысокий мужчина, раскачиваясь и глядя куда-то вверх, читал наизусть Песню и заставлял своим голосом души переворачиваться в своих мертвых коконах. Он не делал ничего особенного и тем не менее было видно, что это особенный человек. Он владел тем, чего у Гилберта не было никогда – властью убеждать, властью вести за собой людей. «Самой большой властью на свете», - думал Гилберт, - потому что сам он, если и пытался кого-нибудь переубедить, то только за счет себя. Подставив свою шею и посадив на нее своего слушателя. С печалью, пока слушал Песню, Гилберт признал себе, что всегда был вынужден платить за чужое внимание из собственного кармана. И если он забывал давать дивиденды – его и самого просто забывали, старались не замечать. Такова была его судьба: сам по себе он, такой, как есть, был не нужен никому.
Гилберт подавил вздох. Ему стало завидно. С болью в сердце его вдруг потянуло к этому маленькому человеку, такому похожему и так не похожему на него самого. Ему захотелось, чтобы он, кто бы он ни был, взглянул на него – Гилберта. Чтобы он увидел его – Гилберта, потому что ему – Гилберту, это оказалось нужным сейчас больше собственной жизни, больше солнца, больше всего, что бы он сейчас не придумал… Гилберт потерял голову. Он чувствовал, что если Альбаргадина Мейс не взглянет на него («Вот же я, здесь, слева! У входа!!»), то он сейчас умрет.
- Взгляни же на меня! – попросил про себя Гилберт, не понимая своего желания и даже не пытаясь его объяснить. – Взгляни!

И Альбаргадина Мейс словно услышал его. Он повернул голову и посмотрел прямо Гилберту в глаза.

(«Вот пошлю тебе человека
и объявит он тебе о смерти твоей.
И скажет тебе имя твое»)

Мир рухнул для Гилберта.

Тысячи Ангелов в сияющих одеждах пролетели перед ним, трубя в свои трубы. Тысячи колесниц с грозными Воинами пронеслись перед ним, и горячее дыхание неземных скакунов обожгло Гилберту лицо. И вихрем закружились тысячи лепестков роз перед его глазами, дурманя своим пьянящим ароматом.

Гилберт вспомнил, кто он.
Он глядел на Альбаргадину Мейса и ждал. Ждал, когда он обратится к Гилберту и скажет всем имя его. И тогда раскроется Книга Жизни перед Гилбертом и он сможет прочитать ее людям. Всем людям.

Альбаргадина Мейс замолк на полслове. Тишина.
- Ну же! – про себя стал снова просить Гилберт. – Быстрее! Что же ты ждешь?
Альбаргадина набрал в легкие воздух и… вдруг отвернулся от Гилберта, ища кого-то в толпе.
- Боже! – простонал Гилберт. – Ах… Боже мой!

Стена сзади него поддалась, открывая ему проход. Толпа, пытавшаяся понять причину паузы, полезла вперед и стала оттеснять Гилберта прямо в него. Она давила все сильнее и сильнее. И Гилберт не удержался от ее натиска. Он шагнул назад.

То, что открылось ему, заставило его тут же забыть об Альбаргадине Мейсе, о толпе, о Каламбе со своими Песнями и о собственных чувствах… Перед ним раскинулась, уходящая под облака, дорога. Та дорога. Его дорога! Дорога, которая освободит его, которая вернет его и сделает тем, кем он мечтал всю свою такую маленькую, но такую нескончаемую и несчастную жизнь…
И он забыл все. И единственное, что осталось для него – так только эта дорога и он сам, идущий по ней.

Когда закрывался проход, Гилберту показалось, что он слышит отголоски Мейсоновского голоса. Тот опять продолжил свое чтение. Но это уже было совсем неважно. Как было уже неважным и то, что СЫН проиграл.

+
В окружении суетой
безначальной и бесконечной
забывается моя вечность,
поглощённая пустотой.

И ничем мне нельзя помочь,
бесполезны попытки скрыться –
за границами света – ночь.
Ну, а я перешёл границы…

=